— Все это прекрасно. Но, собственно, кого вы собираетесь спасать?
— То есть как? — не понял изобретатель.
— Если ваш спасающийся выпрыгнет из самолета, то ему уже незачем будет спасаться!
— Почему?
— Потому, что у него от толчка оторвутся ноги. — ??!
— Да-с, ноги… А ведь Кованько был еще не худшим. Он сам поднимался в воздух на привязных шарах, в 1909 году совершил свободный полет на аэростате, в авиации служил его сын. Эмигранты в Париже издевались над «невежественными московскими комиссарами», взявшимися управлять Россией. Вот документальное мнение «просвещенного» царского начальника Российских воздушных сил великого князя Александра Михайловича: «Парашют в авиации — вещь вообще вредная, так как летчики при малейшей опасности, грозящей со стороны неприятеля, будут спасаться на парашютах, представляя самолеты гибели». По себе, знать, судил августейший «главком» ВВС. Потому, наверное, так оскорбительно и не верил в силу русского духа! А вот Сталин как раз на ней, в том числе, и строил свой расчет на создание мощной и независимой России. 12 июля 1935 года над Тушинским аэродромом накрапывал дождь. Но настроения спортсменов Центрального аэроклуба он не охлаждал. Приехали Сталин и Ворошилов. Начался авиационный показ. Взлетали планеры и самолеты. Инструкторы Полосухин и Щукин с московским рабочим Коскиным прыгали затяжными с трех У-2, а с двух тяжелых ТБ прыгнули 50 парашютистов. Летчик-ас Алексеев веселил публику номером: «Первый самостоятельный вылет пилота-ученика». Самолет в воздухе дергался, заваливался, на посадке давал сильного «козла» — нелепо прыгал… Все весело смеялись, а Алексеев уже набирал высоту для демонстрации мастерской посадки с последнего витка многовиткового штопора. Виток, второй,, пятый… И не выходя из шестого, машина врезается в Москву-реку. Фонтан брызг и полное молчание зрителей. Со старта срывается санитарная машина, через пару минут возвращается к группе во главе со Сталиным. И из нее вылезает… мокрый, с забинтованной головой, сконфуженный Алексеев:
— Товарищ народный комиссар обороны, летчик Алексеев потерпел аварию.
— Причина?
— Дождь, мокро, в последний момент сапог соскользнул с педали. Может, конечно, Алексеев и просто ошибся в увлечении, да как тут ругать его? Ворошилов, однако, деланно хмурится, но тут к неудачнику широко шагает Сталин и пожимает ему руку. Потом молча обнимает. И снова самолеты уходят в воздух… ПУСТЯК? Нет, стиль времени. Невольную ошибку особенно своему простить можно. Халатность даже своему нельзя. И уж тем более, нельзя простить вредительство и саботаж чужим. Но была ли экономическая контрреволюция явлением? Была. И еще каким! Осенью 1918 года видный кадет профессор Карташев говорил в Гельсингфорсе (то есть в Хельсинки): «Мы уже не те кадеты, которые раз выпустили власть. Мы сумеем быть жестокими». Кто же собирался быть жестоким в составе, скажем, кадетского подпольного Национального центра на территории РСФСР? Вполне цивилизованные люди: инженер Штейнингер — совладелец патентной конторы «Фосс и Штейнингер», профессора Котляревский, Муравьев, Устинов, Сергиевский, Муралевич, Каптерев, Фельдштейн, бывший попечитель Петроградского учебного округа Воронцов. Профессора-экономисты Плетнев, Букшпан, Кафенгауз были всего лишь «техническими экспертами» Центра. Это Национальный центр готовил сдачу Петрограда Юденичу. И шанс у него был. В заговоре участвовали крупные военные, служившие в Красной Армии: адмирал Бахирев, начальник сухопутного отдела штаба Балтфлота полковник Медиокритский, начальник штаба 7-й армии полковник Люндеквист, начальник авиаотряда Еремин. В министры-председатели правительства намечался профессор Технологического института Быков. Директора Института экспериментальной биологии Кольцова мы знаем как генетика, «пострадавшего» в конце 30-х годов. А в 1920 году он был казначеем Национального центра, хозяином конспиративной квартиры и явки для курьеров Колчака и Деникина. Инженер Жуков готовил взрывы на железной дороге Пенза-Рузаевка, чтобы не допустить переброски войск с Восточного фронта на Южный. О научных премиях Альфреда Нобеля знает весь мир. Но в 1918 году существовали и еще одни «нобелевские» премии. Их назначил перед отъездом из России член правления акционерного общества нефтяных предприятий «Нобель» Густав Нобель русским служащим фирмы за саботаж указаний Советской власти и экономический шпионаж. Среди этих «нобелевских лауреатов» были профессор Тихвинский, лаборант «Главнефти» Казин, начальник технического управления «Главнефти» в Москве Истомин, председатель «Главнефти» в Петрограде Зиновьев. Финансирование и присуждение премий было прервано лишь с раскрытием в 1921 году заговора «Петроградской боевой организации». Руководил ею, между прочим, профессор Таганцев — бывший член Национального центра. Так что у угольного «Шахтинского дела», рыбной «Астраханщины» и обширной «Промпартии» были глубокие, прочные корни. Не лучше прямого промышленного саботажа оказался и саботаж нравственный. Бывший конногвардейский офицер Георгий Осоргин в нэповские годы занялся перекупкой. Принимал у знакомых — «бывших людей» — драгоценности, золото и перепродавал маклерам-евреям. Знакомые считали его «безупречно честным» человеком: брал «определенный процент» и «не обманывал». Когда его спрашивали, почему он, офицер, дворянин, занимается маклачеством, Осоргин с гордостью отвечал:
— Я присягал государю-императору, и Советской власти служить не хочу. В конце 20-х — начале 30-х годов таких осоргиных хватало. Считали они себя русскими, но вместо того, чтобы помочь новой России стать на ноги, тупо и мелочно предпочитали холуйствовать «на подхвате» у темных дельцов. И у тех, кто эту Россию строил и обязан был думать об ее безопасности, все чаще, читатель, возникала резонная мысль: «А если завтра запахнет порохом? Как поведут себя эти бывшие конногвардейцы? Ведь никаких моральных обязательств перед СССР они за собой не числят, Родиной его не считают». 20 марта 1935 года было опубликовано постановление НКВД: «В Ленинграде арестованы и высылаются в восточные области СССР: бывших князей 41, бывших графов 32, бывших баронов 76, бывших крупных фабрикантов 35, бывших помещиков 68, бывших крупных торговцев 19, бывших царских сановников 142, бывших генералов и офицеров царской и белой армий 547, бывших жандармов 113. Часть их обвинена в шпионаже». Высылали тысячу человек. Кого — в Казахстан, кого — всего лишь в Саратов и Самару. Жестоко? Что ж, по отношению к этим «тысячникам» и тем трем тысячам членов семей, что уезжали вместе с ними, действительно не очень-то милосердно. Но надо ведь ответить, читатель, и на такой вопрос: «А как насчет тех десятков миллионов, с которыми эти тысячи не ощущали себя согражданами?». Высылаемые, их «безупречно честные» родственники и приятели всегда считали само собой разумеющимся наследственный блеск меньшинства и наследственное же прозябание остальных. А ведь на достойную жизнь имели право и эти «остальные», то есть то большинство, которому царская Россия отказывала в таком праве из поколения в поколение. Но может, на восемнадцатом году Советской власти «бывшие» уже не представляли опасности для «остальных» ста семидесяти с лишком миллионов граждан СССР? Увы, очень многие из этих бывших имущих таили глухую злобу и думали о будущем с надеждой на возврат прошлого. А если они даже не стремились к возврату, то все равно были вредны для страны своими претензиями на избранность, на особое понимание жизни. Хотя они так ничего и не поняли по обе стороны границы России. Родственника конногвардейца Осоргина, писателя Михаила Осоргина, выслали из России весной 1922 года с советским паспортом. С ним он и жил, писал книги, переписывался с Горьким, просился обратно. А зачем? В 1936 году, через год после ленинградского «исхода бывших», Горький писал старому (с 1897 года) другу в Париж: «Время сейчас боевое, а на войне как на войне надо занимать место по ту или иную сторону баррикады». Осоргин отвечал: «Против фашизма, положительно захватывающего прямо или косвенно всю Европу, можно бороться только проповедью настоящего гуманизма… Мое место неизменно по ту сторону баррикады, где личная и свободная общественность борется против насилия над ними чем бы это насилие ни прикрывалось, какими бы хорошими словами ни оправдывало себя. Мой гуманизм готов драться за человека. Собой я готов пожертвовать, но жертвовать человеком не хочу. Лучше пускай идет к черту будущее». Вот так, читатель: будущее — к черту. Если это будущее пусть и великое, но советское… Осоргин упрямо не хотел видеть, что его «баррикада» стоит поперек жизни и борьбы за человека. Но было ли это так уж безобидно? Если бы он вернулся в СССР, то вначале путался бы под ногами. А потом? А потом… Нет, не стоило испытывать еще одного интеллигента из тех, о ком писал Грум-Гржимайло, на верность идее реального социалистического строительства. Осоргин ведь и в 1936 году писал надменно: «Вы нашли истину. Ту самую, которую ищут тысячи лет мыслители. Вы ее нашли, записали, выучили наизусть, возвели в догму и воспретили кому-либо в ней сомневаться. Она удобная, тепленькая, годная для мещанского благополучия. Рай с оговорочками, на воротах икона чудотворца с усами». Но может, семидесятилетний парижский «гуманист» был прав? Нет, вряд ли, если он писал и так: «Поражает ваша научная отсталость. Русские ученые — типичные гимназисты. Я просматриваю академические издания, и поражаюсь их малости и наивности». Осоргин, конечно, ошибался, но ошибался так, что выходило — клеветал. Так нужен ли был новой России этот «кадровый» литературный «борец за человека», уверявший Горького, что не менее его «верует в советскую молодежь и многого от нее ждет»? Молодой москвич, авиаконструктор Саша Яковлев, взволнованный одобрением своего первого «настоящего» самолета УТ-2, в это время улыбался и смотрел в объектив фотографа, уткнувшего треногу аппарата в дерн Тушинского аэродрома. А на плече Яковлева лежала рука стоящего сзади… Кого? По мнению Осоргина, «чудотворца с усами». А по мнению Саши, «товарища Сталина»… Старшего его товарища. АМЕРИКАНЕЦ Лорен Грэхэм тоже числил себя в гуманистах, как и Осоргин. Поэтому он печатно возмущался: мол, когда в конце 1920-х годов Сталин начал проводить политику ускоренной индустриализации, он-де совершенно игнорировал при этом вопросы здравоохранения и счел специалистов по общественной гигиене опасными оппонентами. Если Грэхэм тут прав, то можно предположить, что Сталин не укатал Корнея Чуковского за «Мойдодыр» на Колыму лишь по недосмотру, но зато назвал Владимира Маяковского «величайшим поэтом нашей пролетарской эпохи» исключительно в знак благодарности за поэтическую поддержку сталинского неприятия-де общественной гигиены. Ведь в своем рассказе о людях Кузнецкстроя Маяковский прямо сообщал: