«Театральные дружбы» помогли Марине душевно пережить дикие тяготы голодного и холодного существования в «красной Москве». Об этих тяготах известно многое, но томов воспоминаний тяжелее ликующая реплика шестилетней Али осенью восемнадцатого года:
— Мама! Он подарил мне четыре куска сахара и кусок — вы только подумайте! — белого хлеба!
Марина записывает в тетрадь очередное изречение старшей дочери: «Марина! Когда у нас совсем нечего будет есть — даже гнилой картошки, — я сделаю чудо. Я теперь его не делаю, потому что раз мы едим гнилую картошку — значит, ее можно есть?»
Двухлетняя Ирина жалобно просит у любимой Галлиды — так она зовет Сонечку Голлидэй:
— Сахай давай! Кайтошка давай!
Истинные размеры голода в семье восстанавливаются только по отрывочным дневниковым записям Цветаевой, сделанным в 1918–1919 годах.
Вот одна из таких страшных записей: «Кому дать суп из столовой: Але или Ирине? Ирина меньше и слабее, но Алю я больше люблю. Кроме того, Ирина уж всё равно плоха, а Аля еще держится, — жалко. Это я для примера. Рассуждение (кроме любви к Але) могло пойти по другому пути. Но итог один: или Аля с супом, а Ирина без супа, или Ирина с супом, а Аля без супа.
А главное в том, что этот суп из столовой — даровой — просто вода с несколькими кусочками картошки и несколькими пятнами неизвестно какого жира».
В Москве действовали закрытые распределительные пункты — для предприятий и организаций. Лишь изредка появлялись в газетах сообщения вроде следующего: «23-го ноября хлеб будет отпускаться по купону от 11 октября хлебной карточки на два дня; для лиц 1 и 2 категории — 1 фунт, 3-й категории — 3/4 фунта и 4-й — 1/3 фунта» (газета «Правда», 22 ноября 1918 года). То есть купон отоваривался (даже по этой страшной норме!) чуть ли не через полтора месяца. И к какой «категории лиц» принадлежала в ту пору мелкая служащая Марина Цветаева? В рубрике «Положение с продовольствием» (той же большевистской газеты) можно было прочесть о выдаче на купон одного коробка спичек и чечевицы — от одного до одной четверти фунта (опять же в зависимости от «категории»!). Зато по продовольственной карточке «с предъявлением паспорта» предлагалось приобрести меховые и бархатные шляпы…
Но Марина давно уже и не служащая.
Наркомат по делам национальностей она оставила еще в апреле.
Еще день попыталась работать в другом учреждении с диким названием «Монпленбеж», но не смогла дотянуть даже до конца первого рабочего дня. Внезапно для самой себя встала, из последних сил скрывая градом катившиеся по щекам слезы, сказала начальнице, что отлучится на обед, — и вышла на улицу.
С чувством освобождения осознав: не понимаю, не могу и не смогу никогда!
2
Осенью 1919 года в их рационе только скудные овощи; случается, что по пять дней подряд в доме нет хлеба. Знакомый Никодима анархист Шарль унес для продажи Сережины золотые часы, и от него — ни слуху ни духу, потом он обнаглел и начал кричать, что за чужие вещи не отвечает. В итоге — ни часов, ни денег.
Ранним утром Марина топит плиту. С водой — проблемы. За ней приходится идти к соседке, но так, чтобы не увидел ее муж: с черного хода. Возвращается счастливая: с полным ведром! Хватит и для стирки и для мытья посуды и пола.
Запись в тетрадке: «Брянский вокзал — за молоком — 5 ½ ч. утра… Небо в розовых гирляндах, стальная (голубой стали) Москва-река, первая свежесть утра, видение спящего города. Я в неизменной зеленой крылатке, — кувшин с молоком в руке — несусь… — Анна Ахматова! Вы когда-нибудь вонзались, как ястреб, в грязную юбку какой-нибудь бабы — в 6 ч. утра — на Богом забытом вокзале, чтобы добыть Вашему сыну — молоко?!»
А в семь утра она уже в очереди на Плющихе за разрешением на усиленное питание для детей. Ждать у подъезда Плющиха, 37, — не позволяют. Записывают номера. Марина слушает разговоры прислуги и нищих, — впрочем, публика здесь самая разная, и, несмотря ни на что, Марине интересно! Она сама и разговаривает, и наблюдает, а вернувшись — опишет в своей тетрадке это утро. «Рядом длинноносая старая сестра милосердия с голубыми глазами. — Девица вроде солдата — извозчик — мальчишка, задирающий пса, — столетняя бабка — учительница, говорящая про финикиян, — деревенская баба вроде медведя — элегантная барышня в синих носках (мороз!) — О, как всё великолепно! — И восход. — Смеюсь. — Через час смех проходит, нестерпимо холодно, холод идет по ногам вверх по всему телу. Перестаю говорить. В 9 часов впускают. Потом медленное черепашье, паучье восхождение по ступеням четырехэтажной лестницы. В итоге — в 4-м часу, стоя в блаженном № 86 перед докторшей Лавровой, которая стучит кулаком по столу, — плачу. Платок весь промок, только размазывает слезы. — “Но скажите — когда же мне придти? Вы говорите — раньше. Я была здесь в 7 часов. — Не сердитесь, только объясните…”»
Потом надо пробежать по комиссионным — «не продалось ли хоть что-нибудь?», по кооперативам — «не выдают ли что?».
В доме остановились часы; приходится спрашивать время у прохожего, чтобы не опоздать за казенными детскими обедами, которые до поры до времени еще выдавали. Затем — маршрут: Молчановка, 34, занести посуду, Старо-Конюшенным на Пречистенку за питанием по протекции госпожи Гольдман (жены адвоката, живущего на первом этаже). Оттуда в Пражскую столовую — обед на карточку, подаренную на месяц соседкой со двора — женой сапожника (у нее самой пятеро детей, но одна из дочерей на время уехала)…
Наконец, обвешанная кувшинами, судками и жестянками — ни пальца свободного! — по черной лестнице домой. По возвращении — скорее к печке! Раздуть, пока совсем не погасла; руки Марины в ожогах от горячих углей. Все обеды сливаются в одну кастрюльку: получается то ли суп, то ли каша. Госпожа Гольдман тайком от мужа присылает иногда Марине для детей супу.
Иногда вместе с Мариной в поход за провизией увязывается Аля. В этом случае младшую девочку приходится привязывать к стулу — с тех пор как она однажды, оставшись одна, съела из шкафа полкочана сырой капусты. Но что же делать? Осенью 1918 года Марина поссорилась с Лилей Эфрон — и теперь больше не с кем оставить дома малышку!
На какое-то время Алю удалось устроить в детский сад. Там ее не так уж плохо кормят, но у совестливой девочки сердце разрывается, когда она видит хлебные корки, остающиеся после обеда на столе. Она чуть не плачет, рассказывая об этом матери.
— Ах, Марина! Полный стол! И большие! Ведь это было бы для Вас счастье! И они никому не нужны, их бросают в помойное ведро!
С трудом — и не без сожаления — мать убеждает Алю не приносить эти корки. Ей кажется, это было бы уже «бесстыдством бедности»…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});