Ребенок появился на свет в свое время. Не было ни суеты, ни шума. Казалось, что все шло по заранее задуманному плану. Случилась только одна маленькая заминка: в тот момент, когда появилась головка и вход во влагалище заметно расширился, я попытался убедить мою пациентку позволить мне надеть ей на лицо маску с хлороформом. Она без обиды, вежливо, но твердо отказалась принять такую помощь. Это был первый случай за мою короткую практику, когда пациентка отказалась от наркоза. Посмотрев на нее, я увидел в ее глазах надежду на то, что своим отказом она не обидела моих чувств.
Позже, уже собираясь уходить, я спросил, почему она не захотела надеть маску. Она ответила не сразу, сначала взглянула на старушку, помогавшую мне, потом перевела глаза на окно, сквозь которое уже прорывались первые лучи солнца. Затем она повернулась ко мне и смущенно сказала: "Было не больно. Ведь и не должно быть больно, да, доктор?"
Недели и месяцы спустя, принимая роды у женщин, страдающих от боли, я постоянно слышал эту фразу, режущую мне уши: "Ведь и не должно быть больно, да, доктор?"
Эта молодая женщина не знала, сколько счастья для женщин всего мира заключалось в ее случайно сказанных, но исключительно верных словах, произнесенных на наречии кокни. Вот так, из семян, оброненных нечаянно и в неожиданном месте, могут произрастать огромные деревья.
Вскоре после успешной сдачи последнего экзамена в Лондонском госпитале я был призван на военную службу, так как начиналась Первая Мировая война. Подавленный, я писал домой: "Я надеялся, что моя жизнь будет посвящена умножению человеческой расы. Я не хочу, чтобы меня звали на помощь люди, разорванные на части! Не хочу смотреть, как они умирают!" Но Англия принимала участие в войне, и как у несчетного количества других молодых людей, у меня не было выбора, кроме как служить своей отчизне. Меня приписали доктором в часть скорой помощи и отправили в Галлиполи.
Мне тяжело вспоминать самые страшные часы моей жизни. Это было в августе 1915 года вскоре после высадки в Сувла Бэй. Мое дежурство на берегу началось в два часа ночи. Станция первой помощи находилась на краю Соленого Озера. Грязь вокруг была покрыта тонкой коркой кристаллов, слегка мерцающих под звездным светом безлунного неба. Около трехсот тяжело раненных людей лежали, дрожа от ночного холода. Неистовая дневная жара спала, и уже через несколько часов бороды солдат от испарений дыхания покрылись тонкой коркой льда. Тем, кого мучили боли, я давал максимальную дозу морфия; я поправлял ружья и штыки, которые использовались, как шины; необходимо было ослабить и положить заново жгуты. Воды осталось мало, но некоторых раненых нельзя было лишить хотя бы такой скудной порции. Монотонность окружения угнетала. Не было ни кораблей, ни лодок, чтобы забрать раненых с берега. Время от времени смерть спускалась на землю, прихватывая с собой то одного, то другого. Каждый раз, делая очередной обход, на месте, откуда недавно слышались мужественные слова благодарности, я видел лишь неподвижное тело.
Я присел отдохнуть на песчаном холме, откуда мог услышать зов любого из моих пациентов. "Знают ли живые, – подумалось мне, – что их молчаливые соседи уже отошли?" Стало совсем тихо, слышно было лишь дыхание спящих. Внезапно меня охватило острое чувство одиночества. Впоследствии я решил, что это интуитивное предчувствие вызвало странное желание поскорее исчезнуть с тех мест. Теоретически это могло быть реакцией на страх. Объяснения не пришлось долго ждать: в миле за озером, на Чоклет Хилл раздался ружейный выстрел. Он так неожиданно разорвал тишину, что я резко вскочил в испуге. За этим последовал звук, который до сих пор отдается в моей памяти. Это был звук штыковой атаки. За холмом замаячили огни, пронзительные крики безумной жажды крови смешались с диким гиканьем, воплями победителей и побежденных. Затем прозвучало еще несколько револьверных выстрелов и огни погасли. После получаса безумия тишина стала в тысячу раз напряженнее. Я знал, что наша линия обороны с трудом удерживается уставшими, обессиленными бойцами. Впившись глазами в темноту, я пытался угадать, кто же победил. Прорвали ли турки оборону? Увижу ли я в темноте блеск стали и огонь безумных глаз?
Я отдал бы все, что у меня было, лишь бы со мной рядом находился надежный товарищ, у которого хотя бы можно было поинтересоваться, кто, на его взгляд, победил. Но я был абсолютно одинок, ужасные сомнения поглощали все мои силы. Усталый и замерзший, я бродил, спотыкаясь, среди своих пациентов. Руки мои дрожали, когда я подносил к их губам флягу с водой. Полусознательно мой взгляд упорно возвращался к чернеющему пятну, растянувшемуся до Чоклет Хилл. Меня терзали страхи. Прошло некоторое время, и над холмом серыми и лиловыми полосами занялся рассвет. Доктор, сменяющий меня, пришел с первыми лучами солнца. Он спросил меня о прошедшей ночи. Я рассказал ему все, и он заметил: "Ты выглядишь устало. Что все же случилось с тобой?" Это был мой старый приятель по Кембриджу, и я ответил: "Я никогда не догадывался, насколько пугающим может быть одиночество".
Десант шестого августа, с градом обрушившегося на нас огня, больше походил на бойню, но все равно мне было не так страшно, как той одинокой ночью, когда я пережил тысячу смертей. Позже я участвовал во многих сражениях, где было достаточно причин бояться, но у меня уже никогда не появлялось такого острого чувства, как тогда, когда я узнал, что может означать одиночество.
Возможно, поэтому я с содроганием прохожу мимо дверей палат, где женщины лежат одни, переживая начало родов, не понимая, что же с ними происходит, в страхе представляя, какие страшные мучения их ожидают.
Однажды, все еще в Галлиполи, надо мной разорвался снаряд, и я был серьезно ранен. Спустя некоторое время я пришел в себя и понял, что нахожусь на санитарном корабле (реконструированном скотовозе), идущим на Мальту. Там, вместе с другими ранеными меня поместили в монастырь Синих Сестер. Теперь, сидя рядом с рожающей женщиной, я частенько вспоминаю те дни 1915 года, когда меня привезли туда – слепого на один глаз, с окутывающей дымкой на втором, почти парализованного ниже пояса, ослабленного дизентерией, с пульсом едва достигающим 30 ударов в минуту, сотрясаемого лихорадкой. Хирург удалил бы мне мой поврежденный глаз, если бы не был так занят с теми, кто, на его взгляд, имел больше шансов выжить. Медленно тянулись недели, а я продолжал жить) хотя сам уже и не хотел этого.
Я помню ужас, прозвучавший в голосе моих посетителей, принесших мне цветы, которые я не мог увидеть. На прощанье они попросили меня улыбнуться – ведь скоро я буду дома. "Подумайте только, как вам повезло: вы живы", – говорили они. От их слов мое тело мучительно напряглось: в висках стучало, ноги начинали судорожно подергиваться, а в спине появилось ощущение, что ее рвут на части в месте перелома позвоночника. Я покрывался потом и если бы мог, закричал бы в дичайшем припадке боли и ярости.
После их ухода вошла одна из сестер и увидела меня один на один со своею бедою (у меня была отдельная палата). Сестра была высокой, строгой на вид женщиной лет пятидесяти. Черты ее лица я не мог четко различить. Она взяла мою руку и безмолвно стояла рядом со мной. Затем встала на колени около кровати и на ломаном английском языке сказала: "Я останусь с вами. Нам будет спокойно. Вам по-своему, мне – по-своему".
Могу ли я забыть чудо такого понимания? Спина расслабилась и перестала меня мучить, судороги прекратились, подернутый пеленой глаз, казалось, стал более зорким. Перед тем, как впервые за многие недели погрузиться в глубокий сон, я увидел склоненную голову сестры милосердия – она тоже стремилась к покою.
В конце концов, мне стало лучше, и врачи сочли возможным отправить меня, похудевшего почти на 25 килограммов, домой в Англию для дальнейшего восстановления. Не желая оставаться калекой на всю оставшуюся жизнь, я строго следовал их предписаниям, стараясь восстановить чувствительность в ногах. День за днем, неделю за неделей, я упорно разрабатывал мои беспомощные конечности, пока, наконец, не начала возвращаться координация.
Вскоре после полного восстановления из-за острой нехватки докторов на фронте меня вновь призвали в действующую армию. В этот раз меня приписали к кавалерии Одной из мыслей, приходивших мне в минуты затишья была мысль о реакции людей, окружавших меня, на опасность. Свои размышления я описывал в длинных письмах домой.
Я не буду лгать, что люблю снаряды, не буду вставать в позу человека, бесстрашно встречающего огонь. Я достаточно хорошо знаю, насколько мне это противно. Но мне интересно наблюдать борьбу между телом и разумом. Следуя инстинкту, я должен бежать, прятаться, хотя снаряда поблизости и нет. Но это не всегда так. Я более или менее загнал свой инстинкт под контроль. Идет борьба за то, чтобы остаться на месте и бинтовать раненого, не вскакивать и прыгать в сторону, а продолжать разговаривать, есть, писать.