Информант: Ну не все. Вот «Жила-была девочка». Фильм «Блокада»[137], он тоже, но там… там это вот «Жила-была девочка» я воспринимала это… это как вот жизнь. Как жизнь. Потом фильмы были, представлялось, что это уже было как бы это произведение литературное, как бы это художественный фильм, хотя там, конечно, моментами-то было все натуральное, все это так. Ну вот этот фильм вот «Жила-была девочка», это да. Вот это я воспринимала, это просто вот как отрывок из жизни, вот как будто мы опять попали туда. Вот. Настоящих фильмов про войну… тогда ведь было трудно, наверное, снять правдивый фильм. Потому что цензура была, потом что можно, что нельзя — вырезалось же многое. Может быть, человек и хотел что-то сделать такое, а не позволялось. Вот. Тогда как-то считалось, что это неправильно, нельзя. Нельзя опять травмировать людей, нельзя там что вот, как было тяжело и все. Было так. А людям нужна была правда. А потом, когда люди поняли, что ничего в жизни не меняется, все приуныли и запили. Вот тогда и начался запой. До войны не было вот этого пьянства, не было этого. И даже после войны пришли люди с фронта, конечно, они срывались, там, были нервные, все это. Но держались как-то. Еще какая-то надежда была. А когда надежда эта пропала, мужчины, я говорю про них в основном, они не выдержали, и вот все вот пошло вот это. И не от того, что, как преподносится теперь, что, мол, русские на Руси, вообще все это, только вот это и существует — и все. Ничего подобного! Вот. Не было этого! Это от безысходности. Отчего это? Даже люди, вот самые страшные пьяницы, конечно, вот и перестройка, и все это — опять людям как бы перекрывают дыхание, да? И человек, он должен как-то освободиться от этого состояния, и они вот там через этого и освобождаются. А потом уже йот этого не освободиться. Вот. Так что даже я и не виню, хотя и противно, всегда это ненавидела, вот это пьянство, мат, я вот до сих… прожила семьдесят один год, я не могу матом выругаться. (Смеется.) Я удивлялась, как это девочки (смеется) там стоят и ругаются вовсю. И как бы это, бравирует этим. Идут там, или пьют там, или вообще — у меня это в голове не укладывалось, я обходила это все. Не слышать и не видеть, чтобы эти… Вот. Конечно, эти жестче стали вот, и дети жестче стали. Ну вот. Потому что у них… как раз они попали в такой период вот страшный такой для них. У них… не заложено, наверное, нравственность, такое, нравственный корень какой-то, стрежень, на котором человек может держаться и не сломаться. Вот. То, что было у нас. Потому что в нас это было… Это чувствовалось во всех, даже вот как-то, не знаю, чем объяснить. Но, видимо, мы в своем раннем детстве — ведь недаром говорят, что ребенок вот, что вложено в него лет до пяти, до семи, допустим, он этим и живет всю жизнь. Если что-то в нем заложено такое, его не сломать, он может держаться. А если нет, то такой… неплохой, но он и ломается. Вот. А потом, конечно, родители вот в таком положении оказались и пьющие. Рождается ребенок, в такой обстановке растет, вот. Правда, и в таких, у таких родителей дети бывали и непьющие, и вообще выбивались в люди, и старались, у них цель какая-то в жизни: не быть похожими. Это тоже редко. В общем, конечно.
Интервьюер: А книги о блокаде вы покупали, как-то интересовались?
Информант: Да.
Интервьюер: Вот что вам запомнилось, может быть?
Информант: Ну вот «Блокада» Чаковского, Чаковского. (Смеется.) Ну вот. Потом, вообще, такие вот, Симонов, там. Вообще, эти военные писатели читать, читать мы… люди очень много читали тогда, наше поколение.
Интервьюер: А обсуждались эти книги?
Информант: Между собой, на кухне, естественно.
Интервьюер: А не смущало, что там не до конца или не все говорили?
Информант: Так мы понимали, почему это. Понимали. Все равно вот это нам даже не мешало радоваться. Вот. И дружить и как-то, вот до сих пор, я говорю, у меня есть такие вот школьные… еще подружка осталась одна, правда, уже умерли там многие, с кем встречались. С пятого класса мы с ней. Сидели на одной парте. До сих пор так встречаемся, общаемся. Вот. Потому что, может быть, даже не все, а по жизни так сложилось, там, не одинаково, конечно, у всех по-разному, там, ну вот, а все равно… Одно время мы даже как-то потерялись, вот здесь и не встречались какое-то время, а потом вот что-то, какой-то в сердце червячок — вот все время думаешь, знаешь, ностальгия какая-то. Как, наверное, у эмигрантов по (смеется) России, так у тебя вот так о детстве, о своих, вот о детских так друзьях, там все, снова стали встречаться. Да. Потому что понимаем, что это, в общем-то, главное. Наверное. Главное, не подличать, главное, друзей не терять, как-то этим держишься. Вот.
Интервьюер: А когда открывались блокадные мемориалы, вы бывали на них? Вас приглашали? Или сами?
Информант: Да нет. Сами так вот ездили. И причем, да, и в это, на площадь Победы и на Пискаревку, это, сам приедешь, и я люблю приезжать одна. Ни когда вот это официоз, вот этот, все, потому что я посмотрю по телевизору, наревусь здесь. (Смеется.) Думаю, сама поеду. Вот так как-то.
Интервьюер: Вы стараетесь в тот же день съездить, ну или там…?
Информант: Ну и не всегда даже в тот получается. Все равно помнишь. Конечно, все это помнишь. Вспоминаешь. Все это в памяти. Вот.
Интервьюер: А вы помните то время, когда вас стали называть блокадницей?
Информант: Блокадницей? Мы… у нас сначала были как бы блокадники те, кто — сейчас скажу, это не выдавали еще ни удостоверений, ни значков, ничего — те, кто работал на оборонных работах, рыли, вот, окопы. Ну, примерно, кому было там лет по шестнадцать, по семнадцать, вот так вот. Кто работали, вот. И вот так эти были. Считалось, они блокадники. Родители, во всяком случае, или старшее поколение, постарше нас. Вот. А потом, когда уже заговорили вот об удостоверении, а у них уже были удостоверения, нас вот эти, именно, как бы они приравнивались вот как бы не к военнослужащим еще, не к воевавшим, но уже вот блокадники. А потом, когда зашла речь… что их становилось все меньше и меньше, потому что я удостоверение получила в 90-м году. Вот это, блокадное. Жителя блокадного Ленинграда. Потому что дети… вот нас тогда… документы надо было, что ты вот жил здесь, ну вот. Причем, когда жили у тети Кати, у нее домовая книга была, это же частный дом, да? Частный сектор, они сразу сказали, у них ничего в архиве нет, не сохранилось. Там сгорело, там где там что, вообще. Вот. Нет. Вот. И потому что я-то пошла в этот архив центральный наш, на Исаакиевской там[138]. Там сказали: нет, у нас таких нет. Бабушкины документы, то, что бабушка у нас венчалась с дедушкой в Знаменской церкви, это есть, это я могла. Мама получала, значит, а о том, что вот… И дети там крестились, все это было. А нас — то, что мы жили там, — этого не было. Причем дети вообще не учитывались. Учитывались в основном работающие, тем, кому выдавались работающие карточки. Там учет велся. Четко был совершенно. Так как мама не работала, отец-то был на фронте был, значит, это, вот. То нас как бы и вообще не существовало. Единственно, что когда вот в эвакуации-то мы поехали, оказывается, документы в этом, в райисполкоме Володарского района, то есть Невского района, у них сохранялся архив этот. И вот там тогда я могла это… Мне вот тогда и сказали, что: где вы жили, там вот, когда вы эвакуировались? Я говорю: ну мы, в общем-то, почти год прожили. Мы в блокаде — потому что мы в конце августа, мы уже уехали, вот, через Ладогу. И, значит, говорит: там должны быть документы. Вот я поехала и действительно получила документы[139]. И мама тогда, значит, получила, и брат получил эти удостоверения, мы все получили. Вот. Значки, удостоверения. Вот. А так…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});