– Прекрасная мысль. Мы тогда и покурить сможем. – Но с этим ничего не получилось.
– Вы идите. А я посижу здесь. Я не хочу уходить. Вы же знаете.
– Нет, не знаю. Пожалуй, я покурю там, у дверей.
– Да. Вы можете смотреть за мной оттуда. – Он бросил взгляд туда-сюда по коридору, на дверь. – Вы не знаете, куда мне пойти, если меня начнет тошнить?
– Тошнить?
– Если меня будет рвать.
– Я вызову сиделку и спрошу.
– Нет. Не надо. Это не понадобится. Я думаю, мне больше нечего терять. Не стоит беспокоиться. Я посижу здесь, пока меня не позовут. – И полицейский пошел по коридору мимо двери, подвешенной на трех свирепых лучах света, и дальше к двери, через которую они вошли. Уилбурн видел, как спичка вспыхнула у него под ногтем большого пальца и высветила лицо под широкополой шляпой, лицо и шляпа наклонились к спичке (и вовсе неплохое лицо, лицо четырнадцатилетнего мальчика, которому приходится пользоваться бритвой; которому слишком рано было разрешено носить пистолет), входная дверь, конечно, была еще открыта, потому что дым, первая затяжка, затухая, потянулась назад по коридору; и тут Уилбурн обнаружил, что он действительно чувствует море, черный, неглубокий, дремотный звук над прибоем, который приносил сюда черный ветер. До него доносились голоса двух сиделок, разговаривавших за поворотом дальше по коридору, двух сиделок, а не двух пациентов, двух особей женского пола, но не обязательно женщин, потом за тем же поворотом зазвенел один из колокольчиков, раздраженно, повелительно, два голоса продолжали невнятный разговор, потом они рассмеялись, смеялись две сиделки, но не две женщины, маленький ворчливый колокольчик звучал все настойчивее и требовательнее, смех звучал еще полминуты над звоном колокольчика, потом еле слышно и поспешно прошуршали по линолеуму резиновые подошвы, колокольчик умолк. Да, он чувствовал море, ветер приносил с собой привкус черного берега, и тот попадал в его легкие, в самую их верхушку, он снова чувствовал все это, но с другой стороны, как он и предполагал, каждый его быстрый сильный вдох вновь терял и терял глубину, словно его сердце наконец обнаружило некое хранилище, приемник для черного песка, который оно прокачивало и выталкивало, и тогда он поднялся, но остался на месте, он просто встал, даже не собираясь этого делать, полицейский у входа сразу же повернулся, щелчком послав сигарету в темноту. Но Уилбурн больше не сделал никакого движения, и полицейский не стал спешить, он даже остановился у прорезанной светом двери и наклонил на мгновение к щели голову, чуть примяв об нее поля шляпы. Потом он пошел дальше. Он пошел дальше, и Уилбурн видел его; он видел полицейского, как видят фонарный столб, оказавшийся между вами и улицей, дверь на резиновых колесиках снова открылась, на сей раз наружу (лампы выключены, подумал он. Они выключены. Они уже выключены), и появились два доктора, дверь беззвучно захлопнулась за ними и резко качнулась, потом открылась еще раз, прежде чем обрести неподвижность, пропустив двух сиделок, хотя их он видел только той частью зрения, в поле которой оставался полицейский, потому что он смотрел на лица двух докторов, которые шли по коридору, разговаривая друг с другом приглушенными голосами через марлевые маски, полы их халатов чуть развевались, как две женские юбки, они прошли мимо него, даже не взглянув в его сторону, а он уже снова сидел на скамейке, полицейский рядом с ним сказал: «Ну, ничего. Ты успокойся», – и он понял, что он сидит, два доктора шли мимо него, полы их халатов вились за ними, а потом прошла одна из сиделок, тоже в марлевой маске, тоже не глядя на него, ее накрахмаленные юбки прошуршали мимо, он (Уилбурн) сидел на жесткой скамейке, прислушиваясь, и потому на какое-то мгновение его сердце подвело его, оно билось сильно и медленно и устойчиво, но где-то вдалеке, оставляя его окутанным тишиной, сплошным вакуумом, где был слышен только приборматывающий, незабытый им ветер, уже отшуршали резиновые подошвы, сиделка остановилась вблизи скамейки, и только спустя какое-то время он поднял глаза.
– Теперь вы можете войти, – сказала она.
– Хорошо, – сказал он. Но поднялся не сразу. Это та самая сиделка, которая отворачивалась от меня подумал он. И сейчас она не смотрит на меня. Но теперь она уже смотрит на меня И тогда он поднялся; никто не возражал против этого, полицейский поднялся вместе с ним, и сиделка смотрела на него.
– Хотите, я пойду с вами?
– Хорошо. – Все было как он и предполагал. Возможно, для этого и хватило бы просто дыхания, но положив руку на дверь, он понял, что не сможет открыть ее, даже навалившись на нее всей своей массой, вернее, он не сможет приложить к двери хотя бы часть своей массы, дверь была как металлическая плита, вделанная в стену, но в эту же секунду она внезапно распахнулась перед ним, он увидел руку сиделки и операционный стол, тело Шарлотты, странным образом уплощенное, угадывалось под простыней. Лампы были выключены и задвинуты в угол, горел единственный куполообразный светильник, здесь была еще одна сиделка, он не помнил, которая из четырех, – она вытирала руки у раковины. Сиделка бросила полотенце в ведро и прошла мимо него, то есть вошла и вышла из поля его зрения и исчезла. Где-то под потолком гнал воздух, работал вентилятор, невидимый, спрятанный, закамуфлированный, наконец он оказался у стола, рука сиделки откинула простыню, и спустя мгновение он повернулся и посмотрел мимо нее, болезненно моргая сухими веками, посмотрел туда, где в дверях стоял полицейский. – Теперь уже можно, – сказал он. – Теперь он может закурить, правда?
– Нет, – сказала сиделка.
– Ничего, – сказал он. – Ты скоро освободишься. Тогда ты…
– Давайте, – сказала сиделка. – У вас всего одна минута. – Не прохладный ветер проникал в эту комнату, а горячий вымещался из нее, и потому в нем не было запаха черного песка. Но это был ветер, устойчивый, он чувствовал и видел его, он шевелил локон темных, варварски коротких волос, шевелил с трудом, потому что волосы все еще были мокрые, еще влажные в промежутке между закрытыми глазами и аккуратным, сделанным уверенной рукой хирурга узлом на ленте, подвязанной, чтобы удержать нижнюю челюсть. Но дело было не только в этом. Это было не просто расслабление суставов и мускулов, все тело опало, как опадает вода, не подпираемая дамбой, замершая на секунду, чтобы он мог взглянуть, но не переставшая искать тот глубинный и первобытный уровень, который находится ниже уровня человеческого роста, ниже уровня покоя маленькой смерти под названием сон, даже ниже высоты подошвы толщиной с бумажный лист, ниже самой поверхности земли – даже та высока в сравнении с этим; распад, исчезновение, сначала медленное, а потом стремительное: пропасть, раствориться, не оставить и следа над ненасытным прахом. Сиделка прикоснулась к его руке. – Идемте.
– Постойте, – сказал он, – постойте. – Но ему пришлось отступить назад; как и раньше, она катилась быстро, та же каталка на резиновых колесиках, теперь жилистый человек был без шляпы, его волосы, аккуратно разделенные с помощью воды пробором, были зачесаны вперед, а потом загнуты на брови, как у барменов прежних дней, фонарик торчал у него из набедренного кармана, пола его плаща зацепилась за корпус, каталка быстро подкатилась к столу, и в этот момент сиделка снова задернула простыню. – Мне этим двоим не нужно помочь? – спросил он. – Не нужно?
– Нет, – сказала сиделка. – Под простыней теперь не угадывалось вообще никакой формы, ее переложили на каталку так, будто у нее не было и веса. Каталка, пришептывая, пришла в движение, прошуршали колесики, и ее снова высосало за дверь, где стоял полицейский, держа шляпу в руке. Потом она исчезла. Еще несколько мгновений он слышал ее. Потом этот звук затих. Сиделка потянулась рукой к стене, щелкнул выключатель, и жужжание вентилятора прекратилось. Вентилятор остановился так, словно его винт на полном ходу врезался в стену, его оглушил страшный груз тишины, который обрушился на него, как волна, как море, и ему не за что было ухватиться, тишина подхватила его, смяла и закрутила и, оглушив своим ревом, отхлынула прочь, а он остался стоять, непрерывно и болезненно моргая сухими, одеревеневшими ресницами. – Идемте, – сказала сиделка. – Доктор Ричардсон говорит, что вам можно выпить.
– Конечно, Моррисон. – Полицейский надел шляпу. – Ты, главное, не волнуйся.
Тюрьма была похожа на больницу, только она была двухэтажной, квадратной, и вокруг не росло олеандров. Но пальма здесь была. Она росла рядом с его окном и была крупная, развесистая; когда они с полицейским проходили мимо нее, она в полном безветрии вдруг безумно затрепетала, словно они были тому причиной, и еще два раза за ночь, когда он стоял, перебирая руками прутья решетки по мере того как те, которые он держал, нагревались, и руки у него начинали потеть, она снова начинала трепетать в кратком, внезапном приступе необъяснимого безумия. Потом на реке начался отлив, и до него донесся запах – застоявшийся запах соленых камней, где гнили раковины устриц, головы креветок, пенька и сваи. Потом стало светать (какое-то время он слышал, как отправлялись за уловом ловцы креветок), и он увидел на фоне бледного неба разводной мост, по которому шла железная дорога в Новый Орлеан, и услышал поезд из Нового Орлеана, и следил за приближающимся дымком словно бы игрушечного розоватого паровоза, ползущего высоко по мосту и похожего на нечто странное, предназначенное для украшения торта, а солнце уже вставало и уже было жарким. Потом поезд и розовый дымок исчезли. Пальма под окном начала приборматывать, сухо и непрерывно, и он почувствовал прохладный утренний ветерок с моря, ровный и наполненный солью, он проникал в камеру, чистый, с запахом йода, и заглушал запах креозота, плевков табака и старой блевотины; горьковатый запах камней исчез, и уже наступала поблескивающая на солнце приливная вода, среди плавучего хлама из воды неторопливо выныривали морские щуки и снова уходили на глубину. Потом он услышал шаги на лестнице, и в камеру вошел надзиратель с оловянной кружкой кофе и куском пирога из магазина. – Еще что-нибудь хочешь? – спросил он. – Какого-нибудь мяса?