— Статья расходов, — уточнил Ноэль.
— Ладно, можно меня не убеждать, — сказал Кипрос. — Я рассказал — вы услышали. Может, пригодится.
— Пригодится, дружище, — сказал Вито.
— Микки, слушай меня внимательно, — глядя Микки в глаза, заговорил Ноэль. — Я нашел, что именно тебя беспокоит. Тебе довольно грубым способом загородили доступ из долговременной памяти в сознание. Это, собственно, и есть цель методики Штольца-Гусмана. Я разобрался в их кодировке и могу этот барьер убрать. Давай сейчас без эмоций подумаем, следует ли это делать. Там, за барьером, память о том, что происходило не в действительности — а в так называемой мнимой реальности. Возможно, конечно, вместе с этими оказались и какие-то необходимые сведения…
Микк поднял руку ладонью вперед.
— Это я все знаю, — сказал он. — К тому же барьер этот не сплошной, что-то через него проходит — короче, я имею представление, чего именно я не помню. Это важное, — он голосом подчеркнул: важное. — Так что… давай.
— Ладно, — сказал Ноэль, поднимая гипноген. — Смотри сюда.
Вито отошел на два шага и встал, слегка сгорбившись, опустив чуть согнутые в локтях руки — готовый, в общем, ко всему…
ТАТЬЯНА
Топили на огне воск и лили в воду — плошку за плошкой. Воздух был тяжелый и сырой. Керосиновый чад плыл по ногам. Нити сажи тянулись с потолка, колебались и вздрагивали. Кто-то бубнил в углу. Мерзли пальцы.
Слабый свет раннего утра дрожал в высоком окне.
Леониде помогал Куц — Куцый, как звали его в школе, в этом году он ее закончил и, напуганный исчезновениями одноклассников, не поехал, как собирался и заранее хвастался, в Ленинград, в какое-то там особое училище рисования, а просидел пол-лета на берегу с планшетом и цветными карандашами. У Леониды он брал книги и разговаривал часто и подолгу и с ней, и с Фомой Андреевичем — и после этих разговоров во взгляде его появлялось превосходство, и за это Татьяна его не любила. Его вообще мало кто любил. А вот теперь он, голый по пояс, обмотанный веревками, с медной на груди пластиной, помогал Леониде в ее малопонятном пока деле.
Дима крупно вздрогнул, задремывая, и Татьяна погладила его по голове, так уютно лежащей у нее на коленях. За эти странные сутки Диме стало намного лучше, и все-таки он еще слаб — ветром качает… и спит, каждый удобный момент — спит. Но тут почему-то все спят, даже Фома Андреевич, она видела: свернулся в уголке на телогрейке… и сама она — как все… Каменные стены позволяли чуть расслабиться.
Леонида тихонько запела, и Куцый ей вторил: голосом, без слов. Тихое это пение наполнило пространство. Звучал сам воздух. Ярче стал свет. Шевельнулись люди. Медленно сойдя в тишину, голос стих, и все улеглось, и люди замерли — уже в тревожном ожидании.
Да, теперь, наверное, уже скоро…
Незадолго до полудня, сказала Леонида. И поправила себя: полдень у нас — это примерно половина одиннадцатого. А незадолго — это, может быть, и за два часа…
Татьяна не слышала, как подошла Окса, наклонилась над плечом, шепнула: пойдем, велено помыться. Татьяна осторожно высвободилась из-под Диминой головы, подменила себя свернутым ватником, грустно и с нежностью подумала: вот будет разочарование у человека… Окса держала в руках сложенное в стопку упрессованное белье. Сама она его и шила вчера — по Леонидиным наброскам.
Мылись в темной каморке рядом, поливая друг другу ковшиком из кадки с теплой, почти горячей, водой — впервые за бог знает сколько дней. Татьяна, Окса и Марья Петровна, сорокаслишнимлетняя продавщица орсовского магазинчика — все три женщины отряда. Если не считать Леониды. Но Леониду было почему-то затруднительно числить и женщиной, и членом отряда. Она была отдельно от всех.
Вытершись, оделись: в просторные бязевые рубахи и мешковатые штаны. Все: горловина, рукава, штанины, пояс — затягивалось вязками наглухо, как кисет. Что ж ты, Ксюша, швы-то не заделала? — спросила недовольно Марья Петровна. Разлезется ведь… А, махнула рукой Окса, мой Васька как говорил: танк рашшытан на сорок минут боя, и усе. На раз надеть. Бог свят, перекрестилась Марья Петровна.
Леонида вновь тихо напевала, когда они к ней подошли. Окса шагнула первая, но Леонида покачала головой, посмотрела на Татьяну. Татьяна встала перед ней, развела руки. Хотелось закрыть глаза. Истонченное почерневшее лицо Леониды было страшно. Окуная пальцы в растопленный воск, Леонида медленными движениями стала наносить какие-то знаки на рубаху Татьяны. В местах прикосновений кожа съеживалась. Повернись, без слов сказала Леонида, и Татьяна послушно повернулась. Знаки легли на спину. Еще раз повернись. Горячий палец коснулся скулы, очертил линию над бровями, через другую скулу спустился у уголку рта, прошел под нижней губой, поднялся, замыкая линию. Татьяна была уже где-то не совсем здесь. Прикосновение к ушам, к ноздрям, жгучее движение между ног, жар в коленях, стонущая боль в кончиках пальцев — были уже не ее. Далекий шепот пришел откуда-то, коснулся глаз. Она видела теперь, что все вокруг состоит из слов, из незнакомых знаков, воздух распадается на знаки, некоторые вещи пропадают совсем, зато стены превращаются в страницы книги. Нимрод, прочитала она название главы, и заметалось эхо: Нимрод, Нимрод, Нимрод…
Та, что облачалась потом в ватные штаны и телогрейку, натягивала сапоги, укутывала голову шерстяным платком, мазала руки какой-то быстро сохнущей, стягивающей кожу дрянью, — была не она. Она лишь рассеянно следила за этими странными действиями и пыталась разобраться в письменах, из которых состояли стены.
И люди были письменами — перемещаясь и меняясь, они составляли все новые и новые фразы, слагающиеся в строки и строфы. Смысл их был ясен, но нельзя было сказать то же словами простого языка…
Бледный, как бумага, Дима — между черно-железным Архиповым и краснолицым Малашонком, матросом с застрявшего у лесоперевалочной пристани буксира, все в одинаковых белых бязевых рубахах и кальсонах, означали: бесконечность имеет размер — нет лишь способа измерения ее; с появлением же способа бесконечность обратится в свою противоположность, в ноль; точно так же нет способа определить, полон наш мир или недостаточен — и если появится способ, исчезнет мир… Как узнать, с какой стороны зеркала находимся мы?
Пение Леониды будило застывшие когда-то письмена, они обретали блеск и движение. Ртутными ручейками текли они по стенам, и из-под истекших выступали другие — древние и жуткие.
Как само время.
Год — эпоха. Четверть века — смена знаков. Три века — новый язык, а значит — новое все. Тысячелетие — мрак. Три тысячелетия — бесконечность. Шесть — возврат. Соприкосновение. Муки рождения и смерти. Возобновление царств.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});