Между тем глашатай прокричал вторично:
— Казнь беглого воина!
Центурион, присутствовавший при распятии Ахея возле Тиндариды, узнал Сервия. Он сообщил консулам, что легионер перешел на сторону рабов, и Рупилий постановил казнить его перед стенами осажденного города. Приказано было выстроить войска и привести пленных вождей.
Сервия раздели донага. Центурионы вышли из рядов, вооружились виноградными лозами и стали наносить беглецу удар за ударом, по мере того как он двигался к месту казни. Спина и зад Сервия были в крови, лозы свистели — жжжа… жжжа… жжжа… — а он молчал, стиснув зубы, и медленно шел, с трудом передвигая ноги, закованные в тяжелые цепи.
Удары сыпались на него беспрерывно. Центурионы устали. И когда Сервий, согнувшись, с трудом прошел под ярмом, они отошли, отдав его в руки палача.
В это время со стен Энны послышались крики:
— Слава нашему другу!
Сервий поднял голову и воскликнул:
— Не сдавайтесь, а ты, Эвн, лучше умри!
Он не договорил; несколько рук схватили его за плечи, поволокли. Он рванулся, отбросил от себя людей, и они покатились по земле, яростно ругаясь. На помощь им поспешили другие. Они овладели этим сильным человеком, и он больше не сопротивлялся.
Подойдя к бревну, он опустился на колени, положил шею на грубое дерево. Взмахнула серебряным огнем острая секира, тяжко упала на шею. Хлынула кровь, и голова откатилась. Палач бросился за нею.
— Такая же кара ожидает беглецов, трусов и ослушников! — крикнул глашатай, указав на голову Сервия, воткнутую на копье.
Легионы угрюмо молчали.
Публий Рупилий выступил из толпы военачальников.
— Бить остальных злодеев скорпионами! — загремел его голос. — Распять перед стенами Энны!
Когда бесчувственные тела свесились на ремнях, Рупилий приказал отливать их водой. Потом надели им на шею колодки, пригвоздили руки.
Со стен доносился грозный рев рабов, протяжный вой невольниц. В этих криках слышались призывы к мести, плач по убиваемым братьям, надрывная тоска, страшная безысходность. Рев и вой возбуждающе действовали на легионы; они волновались… Воины самовольно выходили из строя, громко роптали. Тогда Рупилий распорядился прогнать рабов в город, — засвистели стрелы, копья, посыпались камни, и стены опустели; но крики долго не умолкали. Энна выла и ревела, и три распятых человека, умирая, слушали всю ночь вопли осажденного города.
XXXVIII
Энна сдалась на произвол победителям. Город был разграблен войсками, сожжен и разрушен до основания. Толпы женщин и детей продавались за бесценок в рабство. Тысячи рабов, закованных в кандалы, дожидались своей участи под охраной легионеров.
Эвн был взят в плен: у него не хватило решимости покончить с собою. Все время он надеялся на помощь богов и с виду был спокоен.
Воины, глумясь, подвели его к крестам трех вождей; он взглянул и задрожал: перед ним висели скелеты, белые, кое-где покрытые кусками ссохшегося вонючего мяса; черепа смотрели жуткими впадинами глаз, выклеванных птицами.
— Видишь? — со смехом кричали легионеры, толкая его в грудь и бока.
Они плевали ему в лицо, вспоминая долгие годы этой рабской войны, лишения, суровые взыскания центурионов, невыплату жалованья, пени, налагаемые за ничтожные проступки; они кричали, что Рим слишком милосерд к злодеям, которые в благодарность за кров, пищу и одежду платят изменою; они вопили, требуя самой жестокой расправы с самозванцем.
— Молчите вы, рабы! — крикнул Эвн. — Я, царь Антиох, говорю…
Смех легионеров оглушил его; держась за животы, они хохотали, выкрикивая:
— Не царь, а дерьмо!
— Выкидыш блудницы!
— Падаль!
Эвн понял, что все кончено: боги отступились, люди презирают и оскорбляют. Он взглянул на закованных рабов, на разрушенную Энну и пожалел, что не покончил с собою. Тяжелая слеза покатилась по его бронзовой щеке.
Он знал, что его ожидает казнь; Ахей, Клеон и Критий уже погибли; их скелеты вопят о мести… Но кто будет мстить? Кто?
Легионы двигались на Тавромений, рабов гнали по военной дороге, и Эвн принужден был шагать, под свист бичей, рядом с пленниками, которые вчера еще были воинами.
Консул Рупилий ехал во главе легионов на вороной лошади с белым пятном на лбу. Воины бодро шагали, распевая песни. Они шли по безлюдным местам, — деревни опустели, в городах осталось по нескольку десятков человек, а еще недавно цветущие виллы чернели печальными пожарищами.
Люций Кальпурний Пизон получил приказание двинуться в западную часть Сицилии. Он шел быстро, развернутым строем, рассыпав отряды конницы по всем направлениям, и уничтожал без сожаления всех подозрительных рабов, невзирая на их пол и возраст.
Оба консула — один, шедший на запад, а другой — на восток, оба представители сената и поборники сурового римского закона, действовали беспощадно: уничтожая людей потому только, что они были рабы и не могли не сочувствовать мятежникам, были уверены, что поступают честно, охраняют целость и спокойствие республики.
XXXIX
Лаодика встречала Сципиона Эмилиана на пороге азиатской комнаты босиком, с распущенными волосами, в прозрачной тунике, сквозь которую просвечивало юное тело. Она любила этого гордого и сурового римлянина, убеленного на висках сединою, первой любовью девушки и бросалась ему на грудь с таким страстным нетерпением, что он, сжимая ее в объятиях, думал: «Неужели меня, старика, можно еще любить? Она годится мне в дочери, а ведь оторвала меня от жены, овладела моим сердцем».
Однажды, когда они находились в азиатской комнате, внезапно приехала Кассандра. Узнав от рабынь, что у дочери бывает патрон, она неслышно вошла в комнату и остановилась на пороге, бледная, растерянная.
— Лаодика! — крикнула она надломленным голосом. Дочь вскочила, — волосы окутали плечи и груди длинным черным покрывалом.
Не замечая Сципиона, точно его не было, Кассандра подошла к Лаодике, грозно сказала громким шепотом:
— Бесстыдница! Что ты делаешь? Знаешь, как погиб твой отец? Спроси его.
Побледнев, Эмилиан встал. Откладываемое со дня на день объяснение стало неминуемым, и он решил рассказать обо всем, ничего не утаивая: «Зачем скрывать? Если она любит, если справедлива, то все останется, как было, ну, а если подпадет под чужое влияние — воля богов».
Кассандра взглянула на него, перевела глаза на Лаодику; дочь дрожала всем телом, догадываясь. — Что же ты молчишь?
Лаодика закрыла лицо руками.
— Не надо, мать, не надо… Я не хочу… Оставь нас… Бледная, она опустилась на подушки, не зная, что делать.
Кассандра неслышно удалилась.
Курильницы дымились тонкими благовониями, ворохи цветов, вздымавшихся из ваз, пахли одуряюще-пряно, как тело Лаодики, умащенное миррой и нардом.
Сципион сел рядом с нею, взял ее руку.
— Выслушай меня…
И он принялся говорить о темных делах Лизимаха, указал на жадность, толкнувшую его к торговле блудницами, а рассказывая об измене, не выдержал:
— Я все мог простить, только не это! — воскликнул он, отпустив руку Лаодики. — Наш закон суров, и я, римлянин, обязан ему повиноваться…
Она задрожала.
— И я присудил его к смертной казни.
Эмилиан ожидал, что она вскочит, зарыдает, начнет упрекать его, рвать на себе волосы, но этого не случилось. Она сидела, обхватив обеими руками голову, неподвижно, как изваяние, и Сципион не знал, что сказать ей, как утешить.
Так они просидели долго — молча, как в забытье, наконец, он сделал движение, чтобы встать и уйти. Она подняла голову (глаза ее были грустны и влажны) и тихо сказала:
— Ты принял нас под свое покровительство, а он порочил твое честное имя… изменил твоей родине… Ты поступил, господин мой, именно так, как следовало поступить…
— Лаодика, я хотел пощадить его, но не имел права…
— Я не осуждаю тебя…
И все же на сердце Эмилиана была тяжесть.
— Да хранят тебя боги, — тихо молвил он и пошел к двери.
Лаодика догнала его и, нежно обняв, шепнула:
— Прости, господин, что мать нарушила твой покой. Приходи завтра. Я люблю тебя больше жизни.
XL
Луцилий ехал на свои сицилийские виллы.
В Риме знали, что восстание на острове подавлено, и десятки публиканов собирались в путь с намерением приняться, наконец, за прерванные занятия.
Луцилий ехал в сопровождении нескольких рабов, которых взял с собой в родной Суэссе. Он высадился в Милах, миновал Мессану и быстро ехал по военной дороге, стараясь поскорее добраться до Тавромения, а оттуда до Катаны. Чем дальше проникал он в глубь страны, тем больше охватывала его грусть.
На голубом небе, вздымаясь, дымилась Этна, печально ширились желтые неубранные поля, выскакивали из-за зеленых холмов обугленные дома, виллы, разрушенные деревни и города, высыпали на дорогу голодные женщины и дети, в рубищах, как нищие…