14. Проливные дожди
Хильда так и не увидела Ждарки, по которым я мысленно гуляла с ней все лето. Проливные дожди с порывистыми ветрами обрушились на хутор. Наш хлев оказался не приспособленным для таких ударов природы. Книтлы позвали нас в дом, погреться. «Такого скверного сентября отродясь не бывало, – сетовали они, – весь урожай коту под хвост. Заголодуем». Но переночевать не пригласили.
Давай уедем! А не то сгнием здесь, как Книтлово сено!
За триста крон Книтл свез нас в Наход на тракторе. Мы выгрузились с Пегги и со всеми нашими пожитками недалеко от дома Анны Сладковой. Павел побежал к ней, а я осталась на улице. С черной фетровой шляпы стекают струи воды, зонта нет, Пегги рвется с поводка.
Не знаю, сколько времени.
Я не ношу часы.
Серая завеса покрыла город, не видно ни домов, ни людей.
Вечность прошла, а я так и стою под дождем с вещами.
15. Гости
Какой огромной кажется наша квартира после козьего хлева! Я лежу, закутанная в одеяло, Павел капает мне капли в уши и в глаза. Точно как когда-то Стефан.
После обеда (наверное, я никогда не наемся!) братья Брандейс курят в кухне. Забыла сказать, что Павлу стукнуло тридцать пять и по этому поводу у нас гостят Отто с Марией.
Отто в курсе всех событий. В еврейской общине готовят новые инструкции, скоро они дойдут и до нас. Сдать рейху все, от теплого белья до грампластинок…
Мария, убрав со стола, принимается за вязание. Но вскоре оставляет его, сидит, подперев одной рукой голову, другая покоится на колене. На Марии красивое красное платье с маленьким белым воротничком. Откуда в ней этот безмятежный покой? Может, она не слышит, о чем говорят мужчины? Мария – чешка. Приезжая в Гронов, она сперва наносит визит пастору, который живет при церкви, неподалеку от переезда, так что является она к нам в настроении благостном. Впрочем, другой я ее не помню. Отто считает, что им лучше развестись, фиктивно, разумеется, тогда ей и дочке Евичке полагался бы больший паек, да и вообще… кто знает, что нас ждет… Но Мария и слышать об этом не желает. У нее один ответ – все в руках Божьих.
Мария излучает спокойствие, и оно передается мне, когда я ее рисую. Где теперь понять, что хорошо, что плохо, что правильно, что неправильно! Заниматься изъятием и переписью еврейского имущества – позорное дело! Выносить мебель из квартир, складировать ее в помещении синагоги… Но не Отто же учредил этот закон… И на такой службе можно оставаться человеком, а можно превратиться в подонка. Отсчет по шкале подлости. Более подло – менее подло…
Отто пообещал замолвить за Павла слово в общине. Бедржиха он уже устроил. Тогда все три брата будут вместе таскать на себе чужую мебель.
Насчет шкафов у меня есть кое-какой опыт, – смеется Павел. – А что, переедем в Прагу?
Мы останемся здесь.
Подумай, в пяти километрах от нас идет война!
Польша – страшное место. Но я все равно не хочу, чтобы ты, Павел, работал в общине. Отто – дело другое, у него есть дочь, ради нее можно всем поступиться.
Я запрокидываю голову. Очередные капли. А что, если, открыв глаза, я увижу перед собой Стефана?
Открыв глаза, я вижу перед собой Хильду, упакованную в серый клеенчатый плащ.
Еле добралась! Из-за идиотских глобалистов никак не могла выехать из Генуи и только накануне отъезда получила место в спальном вагоне, еле наскребла на билет – могла бы продать твои картины, но нет, нет, нет, это невозможно, это невозможно, я не могу с ними расстаться. Ты в моем возрасте не была, не знаю, как бы тебе это понравилось. Хромаю, закидываю ноги так, словно пытаюсь оседлать лошадь, – каждый шаг труден, – но надо держаться. Вожу машину, о, Мадонна, если бы ты отважилась со мной прокатиться, ты бы знала все итальянские проклятия, – сама себя обслуживаю и, как видишь, еще способна предпринять такое путешествие. И это ты, родная, даешь мне силы.
При всей моей общительности, при всей моей любви готовить и кормить досыта… нет никого рядом… и я веду с тобой длинные беседы, в уме, разумеется… Представь себе, за столом сидит старуха, напротив – Дон Кихот и Ленин, слева – портрет дамы с размытым глазом, справа спиленное дерево акации, на мне твои бусы, в секретере твои стаканы… Но чтобы сесть за письмо…
Ферштейн зи? «Wo bist du, wo bist du, meine liebe, тра-та-та…»
«Где ты, где ты прячешься, любовь моя…»
Хильда снимает плащ и плюхается рядом со мной на кровать. – Ха-ха-ха, немецкая женщина, роди солдата! Такой плакат повесили на двери нашей лаборатории – женщина с зародышем во чреве, на зародыше каска и надпись: «Немецкая женщина, роди солдата!»
Я знаю, что все может быть. Но призрак Хильды-старухи слишком веществен, куда более веществен, чем Эдит, пришедшая из сна в Праге. Я не спала, Стефан капал капли в глаза. Последнее письмо, которое я писала ему из козьего хлева, размыло дождем.
Дождь и сейчас барабанит в окна. С плаща на пол стекают глазные капли.
Несвоевременность Сальвадора, как и всего направления, заключается в срывании масок, которыми закрыты лица всех времен и эпох. Наше сознание многослойно, между этими слоями в результате разных процессов возникает взаимодействие. Результат этого взаимодействия и проявляется в искусстве, и его формы тем отчетливей, чем больше мы знаем об этих слоях и о процессах, которые эти связи обнаруживают.
Мы сидим при свечах – электрика отсырела – обе счастливо-потерянные: я – от внезапности счастья, Хильда – оттого, что достигла заветной цели, и, как всегда, не без приключений.
Павел готовит что-то выдающееся на кухне. Света нет, зато керосин есть! Запах мяса с жареным луком щекочет ноздри. Мясо из рейха. Лук местный. Его нам еще не запретили. Запретили чеснок. Знай Хильда об этом, привезла бы чеснока на всю зиму. Да зачем, у нас в Гронове столько чешских друзей, чесноком точно снабдят.
Гибельная проза!
Неужели больше не о чем говорить?
Хочется мяса! Павел, скоро уже?
Мы перенесли свечи на кухню, собрали свет в одной точке, посреди стола. Хильда и вино притащила. Сколько же она везла на себе из рейха?
Нет, это из Праги. А вот масло топленое и тушенка – из Берлина. От Маргит. Ты не представляешь, как она за вас переживает! Мы всю ночь говорили о том, как вас перебросить в Берлин.
В Берлин?!
Да. Там активное подполье, евреям очень помогают. Кроме того, действенная опека общины. Есть еврейская больница, даже еврейский приют для слепых. Это с одной стороны. С другой – масса культурных мероприятий, театральные постановки, даже свой симфонический оркестр. Курсы разные, ты могла бы там преподавать.
Курсы переквалификации есть и в пражской общине, Отто готов все устроить…
Они говорят, а я бессовестно пожираю мясо.
16. Асинхронизм
25.9.1940. Я совершила всегдашнюю ошибку. Бросилась писать Долговязой сразу после ее отъезда. Чтобы письмо настигло ее дома. Но неопределенность, неточность формулировок заводят меня в тупик, и досказать не могу, и отослать не решаюсь. Поэтому я решила написать главное, а уж потом досылать пояснения. По мере надобности.
Основной тон этого письма можно определить понятием «асинхронизм», то бишь «неодновременность».
Сальвадор отказывается от общепринятых норм, от того, что принято считать «добром» и «злом». Он лишь черпает сведения о контактах между слоями сознания, например, как сочетается высокоразвитое сознание с сексуальностью, проходящей через всю жизнь, от самого детства.
С одной стороны, такой контакт обусловлен свободным развитием определенного содержания в определенную эпоху, с другой стороны, кажущаяся безудержность есть продукт общей зрелости и свободы, которая и позволяет непосредственно, без внутренней цензуры, бесстрашно выявлять глубины собственного «Я».
Современность в картинах Сальвадора представлена, например, в изображении рояля с ужасным существом под крышкой, или автомобиля, едущего по разрушенному мосту, или женщины с дырой в теле, в которую видна часть пейзажа, или маленького ребенка в матросском костюме с дерьмом на голове, или железной дороги у греческой колонны, или коллекции наколотых бабочек на фоне морского пейзажа. Это означает 1) созвучность всего этого эстетическому сознанию, 2) полную свободу от всяческой стыдливости и комплексов.
Не стоит рассматривать его картины с той точки зрения, повесила ли бы ты их в своей квартире или нет. За себя могу сказать – ни за что на свете. Но наступит время, и они будут висеть в музее вместе с картинами величайших представителей духовной культуры своего времени, по ним будущий исследователь сможет судить о степени свободы, дерзости и уровне художественного мастерства человека нашей эпохи. И если эти картины не доставляют удовольствия, то дело не в художнике, а во времени, которое он представляет. Невозможно отказать ему в мастерстве и той честности, которая открывает перед нами океан отчаяния. И это не его личное, человеческое переживание, но его точка зрения на искусство, которое не есть средство для доставления удовольствия, но портрет среды и нашего состояния в ней.