двадцать.
Феликс все еще сидел в одиночной камере Десятого павильона, готовый встретить Новый год наедине с дневником — единственным собеседником.
«В тюрьме, — писал он, — я созрел в муках одиночества, в муках тоски по миру и по жизни. И, несмотря на это, в душе никогда не зарождалось сомнение в правоте нашего дела. И теперь, когда, может быть, на долгие годы все надежды похоронены в потоках крови, когда они распяты на виселичных столбах, когда много тысяч борцов за свободу томится в темницах или брошено в снежные тундры Сибири, — я горжусь. Я вижу огромные массы, уже приведенные в движение, расшатывающие старый строй, — массы, в среде которых подготавливаются новые силы для новой борьбы. Я горд тем, что я с ними, что я их вижу, чувствую, понимаю и что я сам многое выстрадал вместе с ними. Здесь, в тюрьме, часто бывает тяжело, по временам даже страшно... И тем не менее если бы мне предстояло начать жизнь сызнова, я начал бы ее так, как начал. И не по долгу, не по обязанности. Это для меня — органическая необходимость».
Здесь, в Варшавской цитадели, превращенной в тюрьму, перед Феликсом Дзержинским во всей обнаженности раскрылась мстительная жестокость самодержавия. Военный суд, судебная палата чуть ли не каждый день выносили смертные приговоры, обрекали людей на каторгу, ссылку, равнозначные смерти.
Бессонными ночами, когда тюрьма погружалась в настороженную тишину, Феликс вслушивался в малейшие шорохи, доносившиеся в его одиночку. Преступления совершались ночью. В болезненно напряженном сознании Феликса каждый звук дорисовывал картины, похожие на лихорадочный бред. Но это не было бредом.
Вот до слуха доносится звук пилы по дереву, стук топора. Феликс садится на койке, вслушивается... Готовят виселицу. Сегодня еще кого-то повесят...
Он натягивает на голову одеяло, пытается заснуть. Но сон уже не идет к нему. Феликс рисует в своем воображении картины того, что происходит рядом — в коридоре смертников: на цыпочках, боясь взбудоражить тюрьму, входят в камеру обреченного, затыкают ему рот, чтобы не кричал, связывают и волокут к месту казни — на взгорок у крепостной стены, ближе к Висле. А может, осужденный уже впал в апатию, ему все безразлично. Он не сопротивляется и дает натянуть на себя рубашку смертника из мешковины, позволяет связать себе руки и понуро плетется за палачами, едва передвигая ноги...
Утром, когда заключенных выводили на прогулку, солдаты уносили из камер смертников целые ворохи соломы. Значит, смертников было так много, что на всех не хватало тюфяков и они спали вповалку на соломе.
Казни, казни, казни... Часто это результат измены, предательства, провокаций.
Через какое-то время осторожные удары топора в ночи прекратились, пилить перестали — надоело ставить и убирать виселицы. Их сделали постоянными — одна перекладина и несколько петель у глухой крепостной стены.
Но перед казнью и теперь не бывало в тюрьме тишины — лязг винтовок, удары прикладов, топот солдатских ног, громкий шепот выдавали ночных убийц.
Сотни борцов ушли на казнь за то время, пока Феликс находился в Варшавской цитадели, ожидая в пятый раз решения своей арестантской судьбы.
«Вчера ночью казнен кто-то, сидевший под нами в камере № 9. Неделю тому назад повесили двоих из той же камеры. В окно слышно, как идут на место казни солдаты, затем доносится беготня из канцелярии, слышно, как выводят приговоренных из камеры в канцелярию, а затем из канцелярии со связанными руками — в тюремную карету. После этого целые дни, когда слышишь шагающие отряды войск, кажется все, что это опять ведут кого-нибудь на казнь».
«С того времени, когда я в последний раз писал этот дневник, здесь было казнено пять человек. Вечером их перевели в камеру № 29, под нами, и ночью между 12 и 1 повезли на казнь»...
Возили в карете, черной, как катафалк. В ней возили и Феликса, когда захватили на сходке по доносу провокатора. Опять провокатор! Зловещая бесплотная фигура... Не повезут ли и его, Феликса, в этой карете к месту казни у крепостной степы?..
Но и для заключенных, оставшихся в камерах — не увезенных на казнь и не отправленных этапом в Сибирь, — каждый следующий день таил в себе новые испытания. В один из хмурых осенних дней начался наконец суд над Дзержинским.
В продолжение трех дней, пока шли судебные заседания, Феликса, закованного в ручные кандалы, возили через город из цитадели в судебную палату, на Медовую улицу. Рядом с узником восседал громоздкий усатый жандарм в синем кителе с ярко-малиновыми аксельбантами. Феликс из пролетки с откинутым верхом жадно глядел на трамвай, со звоном мчавшийся по рельсам, на витрины магазинов, на прохожих, шагавших по тротуарам...
В судебной палате — новые впечатления. Судьи — в разных креслах, различных по высоте: всё по ранжиру, по должности. Они сидят, напыщенные и таинственные, за большим столом, покрытым ядовито-зеленым сукном. На столе — кипы бумаг, следственные дела в папках, переложенные множеством закладок. Здесь же прокурор, адвокаты, ксендз, православный священник... Синклит в полном составе. Суд начинается словами: «Слушается дело о принадлежности нижепоименованных лиц к преступному сообществу, именуемому социал-демократической партией Королевства Польского и Литвы...»
Феликс знал, что председателем суда назначили Уверского, самого кровожадного из всех судей. Когда Уверский видел, что подсудимый может уйти от виселицы за недостаточностью улик, он впадал в бешенство. Но стоило ему ощутить, что подсудимый в его руках, что ему не уйти от смертного приговора, судья становился вежливым с адвокатом, почти ласково обращался к подсудимому.
Трагичным было то, что Дзержинский, переживавший подлость провокаторов по отношению к другим, не подозревал, что и обвинения против него самого зиждились главным образом на доносах агентов охранки, в том числе и провокаторов.
На столе перед судьей в особой папке лежали материалы Варшавского охранного отделения. Материалы не подлежали широкому оглашению. Объявляя перерыв в заседаниях, судья забирал папку с собой и ни на минуту не выпускал ее из рук. В копиях здесь хранились доклады, донесения, справки, выходившие из недр Варшавского охранного отделения.
Вот некоторые из них.
Уже перед самым арестом Дзержинского из Варшавского охранного отделения в Департамент полиции ушло совершенно секретное донесение:
«Лицом, пишущим из Варшавы химическим текстом за подписью Иосиф, — сообщалось в нем, — оказался известный Департаменту полиции по своей прежней деятельности Феликс Дзержинский — сын помещика Ошмянского уезда Виленской губернии.
Приводим выдержку из копии его письма, полученного агентурным путем. Дата отправления — 11 марта 1908 года, поступило в охранное отделение 13 марта того же