Это справедливо даже и в тех случаях, когда первоначальная причина появления чувства лежит в области патологии. Жорж Дюма сравнивает, в своей поучительной работе " La Tristesse et la joie" (Paris, 1900), меланхолическое и повышенное настроение в периодическом психозе и указывает, что в то время, как меланхолия характеризуется эгоистичными побуждениями, повышенному состоянию свойственна широкая симпатия к окружающему. Больная, о которой он пишет, в периоды меланхолии, представляла тяжелое бремя для своих близких. Но с момента наступления периода повышенного настроения "симпатия и доброжелательность становятся ее главными ощущениями. Она проявляет стремление делать всем добро не только на словах, но и на деле… Она заботится о здоровье других больных, интересуется временем их выхода из больницы, старается добыть шерсти, чтобы связать некоторым из них чулки. Все время, пока она находилась под моим наблюдением, я ни разу не слышал, чтобы она высказывала в течение периода своего повышенного настроения какие-нибудь недоброжелательные мысли" (стр. 130). Далее д-р Дюма прибавляет о подобных же настроениях у своих пациентов, что в это время "они исполнены только бескорыстными побуждениями и кротостью. Душа их замкнута для зависти, ненависти и мстительности и вся находится во власти благоволения, прощения и доброты" (стр. 167).
Таким образом, существует органическая связь между радостным настроением и кротостью, и их постоянное соединение в жизни святых людей не должно вызывать удивления. В случаях обращения мы часто можем заметить, наряду с возрастающим ощущением счастья, увеличение доброжелательства к другим. "Я начал работать для других", "я начал мягче относиться к своему семейству и своим друзьям", "я заговорил с человеком, на которого прежде сердился", "я стал впечатлительным к интересам каждого человека и моя любовь к друзьям увеличилась", "я почувствовал, что каждый человек мне друг", – вот выражения из заметок, собранных профессором Старбэком (Op. cit., p. 127).
"Когда я проснулась в воскресенье утром", говорит г-жа Эдуардс, продолжая свой рассказ, который я вам недавно цитировал, "я почувствовала любовь ко всему человечеству, совершенно особенную по своей силе и нежности и нисколько не похожую на то, что я ощущала прежде. Сила этой любви мне показалась невыразимою. Мне пришло в голову, что, если бы я была окружена врагами, которые злобно и жестоко мучили бы меня, я все-таки не была бы в состоянии питать к ним другие чувства, кроме любви, жалости и горячего желания для них счастья. Никогда до сих пор я не была так далека от намерения осуждать и порицать других людей, как в это утро. В то же время я необыкновенно ясно и живо почувствовала, какую важную часть христианского учения составляет выполнение наших общественных и родственных обязанностей. Это радостное чувство, чувство нежной любви к Богу и человечеству продолжалось у меня весь день".
Чем бы ни объяснялось чувство милосердия, оно обладает способностью уничтожать обычные преграды между людьми [165].
Привожу пример христианского непротивления злу, взятый мною из автобиографии Ричарда Уивера. Уивер был по профессии углекоп; в дни своей юности увлекался только боксом, позднее же сделался ревностным последователем евангелического учения. Склонность к драке, если не считать пьянства, была грехом, к которому, по-видимому, более всего тяготела его телесная оболочка. После его первого обращения, у него был возврат к прежним наклонностям, начавшийся с того, что он поколотил человека, оскорбившего девушку. Думая, что раз падение уже совершилось, ему придется одинаково отвечать как за один поступок, так и за несколько, он тут же напился допьяна; в этом состоянии он разбил лицо одному человеку, который недавно вызывал его на драку и упрекал в трусости, когда Уивер отказался драться, считая, что это не подобает христианину. Я упоминаю об этом происшествии, чтобы показать, какая глубокая перемена произошла в его дальнейшем поведении, которое он описывает следующим образом:
"Я спустился в штольню и увидел плачущего мальчика, у которого взрослый рабочий старался отнять тележку. Тогда я сказал рабочему:
– Том, ты не должен брать этой тележки.
Рабочий послал мне проклятие и назвал меня методистским дьяволом. Я ответил, что Бог не велит мне позволять ему грабить. Он опять выбранился и сказал, что опрокинет на меня тележку.
– Хорошо, возразил я, посмотрим, кто сильнее, дьявол и ты, или Бог и я.
И так как Бог и я оказались сильнее, чем дьявол и он, то он должен был уйти с дороги, иначе тележка раздавила бы его. Таким образом я возвратил тележку мальчику. После этого Том сказал:
– Мне очень хочется ударить тебя по лицу.
– Хорошо, ответил я, если это послужит к твоему благу, ты можешь ударить меня. После этих слов он ударил меня по лицу.
Я подставил другую щеку и сказал: "Бей еще!"
Он ударил меня еще и еще, и так пять раз. Когда я подставил ему щеку в шестой раз, он с ругательством отошел в сторону. Я закричал ему: "Да простит тебя Господь, как я тебя прощаю, и да спасет Он тебя".
Это было в субботу. Когда я вернулся из шахты домой, моя жена увидела мое распухшее лицо и спросила, что случилось. Я сказал: "Я подрался, и задал хорошую трепку своему противнику".
У нее полились из глаз слезы и она произнесла: "О Ричард, что заставило тебя драться?" Тогда я рассказал ей, как все произошло, и она возблагодарила Бога, что я не отвечал на удары Тома.
Но за меня ответил ему Бог, а Его удары производят больше действия, чем удары человека. Наступил понедельник. Дьявол стал искушать меня, нашептывая: "Люди будут смеяться над тем, что ты позволил Тому так обойтись с собой, как он это сделал в субботу". Я воскликнул: "Отойди от меня, Сатана!" – и направился к шахте.
Первым человеком, какого я там встретил, был Том. Я сказал ему: "Здравствуй", но не получил ответа.
Он спустился в шахту первым. Спустившись вслед за ним, я был очень удивлен, увидев, что он сидит около пути для вагонеток и ожидает меня. Когда я подошел к нему, он залился слезами и проговорил: "Ричард, простишь ли ты меня, что я тебя ударил?"
"Я простил тебя", отвечал я, "моли Господа, чтобы и Он простил тебя. Да благословит тебя Бог". Я подал ему руку, и каждый из нас пошел к своей работе" [166].
"Любите врагов ваших!" Обратите внимание, что этой заповедью предписывается любить не только тех, кто почему-либо вам не друг, а именно врагов ваших, деятельных, несомненных врагов. Можно, конечно, взглянуть на это как на свойственное восточным народам преувеличение, означающее только, что мы должны, насколько это в наших силах, избегать враждебного отношения к людям. Но если эти слова искренны, мы должны принимать их в буквальном смысле. За исключением некоторых случаев из жизни отдельных личностей, эта заповедь редко понималась буквально. И невольно возникает вопрос – возможно ли, вообще, такое исключительное душевное состояние, когда грани, – обыкновенно разделяющие людей, настолько сглаживаются, что даже вражда не может подавить воцарившегося в душе братского чувства. Если бы желание блага для других людей могло достигнуть такой высокой степени напряжения, то люди, находящиеся во власти этого чувства, казались бы нам сверх – человеческими существами. Их жизнь стояла бы в нравственном отношении совершенно в стороне от жизни других людей, и нельзя сказать с точностью, не имея достоверных фактических подтверждений (потому что жизнеописания христианских святых дают мало примеров подобного чувства, а примеры из истории буддизма слишком легендарны [167]), – каковы были бы результаты подобной жизни: по всей вероятности, они могли бы пересоздать мир.
С психологической точки зрения заповедь "Любите врагов ваших" не содержит в себе никаких противоречий. Она представляет собою лишь крайний предел того рода великодушия, который нам хорошо известен под видом непротивления злу. Но если последовательно проводить эту заповедь в жизнь, то при существующих условиях, это вызвало бы такой разрыв с инстинктивными источниками наших действий и с установившимися формами нашего мира, что человек, перейдя эту границу, почувствовал бы себя перенесенным в другой мир. И то состояние, в котором находится человек во время религиозного возбуждения, говорит нам, что этот мир лежит в пределах достижимости, совсем недалеко от нас.
Уменье подавлять инстинктивное отвращение необходимо не только в любви к врагам, но и в любви к каждому человеку, для нас несимпатичному. В описаниях жизни святых мы можем встретить любопытное сочетание побуждений, толкающих человека к этой любви. Немалая часть их приходится на долю аскетизма; наряду се милосердием, в его простом и чистом виде, мы можем встретить здесь и самоунижение, и желание уничтожить всякое различие между людьми из-за идеи равенства всех перед лицом Бога. Без сомнения, все эти три мотива оказывали свое влияние, когда Франциск Ассизский и Игнатий Лойола обменивались своими одеждами с грязными нищими. Под действием этих трех принципов религиозные люди посвящают свою жизнь заботе о прокаженных или одержимых другими тяжелыми болезнями. Уход за больными представляет собою обязанность, к которой религиозный человек обыкновенно чувствует сильное влечение, не говоря уже о том, что это предписывается церковью. Но в рассказах об этом виде милосердия мы встречаем иногда такие странные проявления этого чувства, которые могут быть объяснены только одновременным с ним порывом безумия, проявляющегося в крайностях самоунижения. Франциск Ассизский целовал прокаженных; про Маргариту Марию Алакквийскую, Франсуа Ксавье, св. Иоанна и др. рассказывают, что они очищали раны и язвы больных своим собственным языком; а жизнеописания таких святых, как Елизавета Венгерская и M-me де Шанталь, наполнены рассказами, которые вызывают в одно и тоже время удивление и брезгливость.