На таком фоне понятнее становится упорная несговорчивость Цветаевой, когда заходит речь о немедленном возвращении на Родину. В ее письмах 1931–1932 годов сказано внятно: «Всё меня выталкивает в Россию, в которую — я ехать не могу. Здесь я не нужна. Там я невозможна». Там «меня раз (на радостях!) и — два! — упекут. Я там не уцелею, ибо негодование — моя страсть (а есть на что!) <…> Там мне не только заткнут рот непечатанием моих вещей — там мне и писать их не дадут».
Но Сергей Яковлевич убежден, что исток всех опасений жены — просто в непонимании «великого эксперимента», который идет в Советской России. Конечно, там много противоречивого и трудного, но все это временное, наносное, и надо же уметь отличать главное от второстепенного!
С этой логики Эфрона ничто не может сдвинуть. Что с ним случилось? Как, почему он вдруг отошел от той непримиримой позиции, какую обнаружил в свое время в статье «Эмиграция»? Загадка. Но в тридцатые годы он явно заворожен грандиозностью пятилетних планов, подвигом строителей Магнитки и Днепрогэса, стахановцев и челюскинцев, строками поэм Маяковского и «Тихим Доном» Шолохова, фильмами Пудовкина и Эйзенштейна.
Да он ли один! Со сколькими делил он этот дальтонизм, на какие высокие авторитеты опирался, повторяя слова о «маловерах» и «великом социальном эксперименте»!
Но Цветаева не разделяет иллюзий мужа. А он в письме к сестре по-прежнему твердит свое: «Мне горько, что из-за меня она здесь. Ее место, конечно, там. Но беда в том, что у нее появилась с некоторых пор острая жизнебоязнь. И никак ее из этого состояния не вырвать…»
«Острая жизнебоязнь», болезненное состояние… Его нужно преодолеть, из него Марину Ивановну необходимо «вырвать»…
В этом же году Цветаева напишет стихотворение, которое позже на Антифашистском конгрессе деятелей культуры, собравшемся в Париже, она подарит Николаю Тихонову:
С фонарем обшарьтеВесь подлунный свет!Той страны — на картеНет, в пространстве — нет.
Выпита как с блюдца, —Донышко блестит.Можно ли вернутьсяВ дом, который — срыт?
За́ново родися —В новую страну!Ну́-ка, воротисяНа спину коню
Сбросившему! КостиЦелы-то хотя?Эдакому гостюБулочник ломтя́
Ломаного, плотник —Гроба не продаст!…То́й ее — несчетныхВерст, небесных — царств,
Той, где на монетах —Молодость моя —Той России — нету.
— Как и то́й меня.
9
Летом 1931 года, на побережье Средиземного моря, под Тулоном, куда ей удалось уехать с сыном на месяц с небольшим, она создает цикл «Стихи к Пушкину».
Как не изумиться самой тональности этих стихов! Какой наступательный ритм, какая воинствующая интонация — с первых же строк:
Бич жандармов, бог студентов,Желчь мужей, услада жен —Пушкин — в роли монумента?Гостя каменного? — он,
Скалозубый, нагловзорыйПушкин — в роли Командора?..
Это яростный, другого слова не подберешь, спор с теми, кто пытался провозгласить поэта эталоном умеренности и «истинной гармонии», а на языке Цветаевой — эталоном «низости двуединой золота и середины».
Но главное обаяние Пушкина в глазах Цветаевой — его непокорство, его бунтарство! Его способность к противостоянию и противоборству — вот что сейчас ей особенно дорого. Свершения Пушкина, настаивает Цветаева, плод не только великого поэтического дара, но и великого усилия, мощи духа:
ПреодоленьеКосности русской —Пушкинский гений?Пушкинский мускул
На кашалотьейТуше судьбы —Мускул полета,Бега,Борьбы.
Это стихи о Пушкине — но и о себе. Вариация любимейшей темы цветаевского творчества. В этом году она получила почти злободневное звучание.
Усилие противостояния.
Вопреки разлукам, нажиму обстоятельств, непризнанию — противоборство творчеством.
Верность себе. Высшему, что несешь в себе…
Среди немногих радостей осени 1931 года оказался день, когда к дому Цветаевой в Медоне подъехал автомобиль. За рулем сидел Сергей Сергеевич Прокофьев, с ним вместе приехали его жена и Марк Слоним. Сорокалетний Прокофьев уже получил к этому времени европейское признание как композитор и активно концертирующий пианист-виртуоз. Возможно, они уже виделись раньше, — во всяком случае, Цветаева, редко посещавшая театры, присутствовала на балете «Блудный сын», когда Прокофьев дирижировал оркестром. Она могла быть и на парижской квартире композитора, дружившего с Сувчинскими и Натальей Гончаровой; Маяковский в 1929 году именно в этой квартире читал поэму «Хорошо!».
Еще в 1927 году Прокофьев сумел получить советский паспорт и с тех пор уже дважды побывал в СССР: в первый раз триумфально, а во второй — неудачно, ибо попал в полосу яростных «проработок», не обошедших и его творчество.
Цветаевскую поэзию Прокофьев давно знал и любил, особенно восхищаясь энергичной ее ритмикой, как он говорил, «ускоренным биением крови».
Встреча в Медоне прошла весело, почти празднично. Чувствуя дружеское расположение собеседника, Цветаева оживлялась. Колючая настороженность ее исчезала, она становилась раскованной и блестящей. Марк Слоним рассказывает: «М. И. была очень рада нашему посещению, накормила нас супом, читала свои стихи и много шутила. Когда Прокофьев в разговоре употребил какую-то поговорку, М. И. тотчас обрушилась на пословицы вообще — как выражение ограниченности и мнимой народной мудрости. И начала сыпать своими собственными переделками: “где прочно, там и рвется”, “с миру по нитке, а бедный все без рубашки”, “береженого и Бог не бережет”, “тишь да гладь — не Божья благодать”, “тише воды, ниже травы — одни мертвецы”, “ум хорошо, а два плохо”, “тише едешь, никуда не приедешь”, “лучше с волками жить, чем по-волчьи выть”. Прокофьев хохотал без удержу, Лина Ивановна улыбалась снисходительно, а Сергей Яковлевич одобрительно.
В конце вечера Прокофьев заявил, что хочет написать не один, а несколько романсов на стихи М. И., и спросил, что она хотела бы положить на музыку. Она прочла свою “Молвь”, и Прокофьеву особенно понравились первые две строфы:
Емче органа и звонче бубнаМолвь — и одна для всех:Ох — когда трудно, и ах — когда чудно,А не дается — эх!
Ах с Эмпиреев и ох вдоль пахот,И повинись, поэт,Что ничего, кроме этих ахов,Охов, у Музы нет.
“А воображение? — спросил Прокофьев. — Разве не это самое главное у Музы?” Тут завязался спор. М. И. утверждала, что не одна поэзия, но вся жизнь человеческая движется воображением. Колумб воображал, что между ним и Индией — вода, океан, — говорила она, — и открыл Америку. Ученые, не видя, находят звезды и микробы, тот, кто вообразил полет человека, был предтечей авиации. И нет любви без воображения.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});