…Прохватилась – в окно суббота синет.
Каськов-от приехал!… Сон прошел, страх пришел: меня ведь стрелять потащат.
…Умерше-то платье вверху, в сундуке; рубаха там, и костыч, и плат. Срам -в грязном пестрядиннике лечь; подол – как собаки выгрызли. Дай караульного достучусь, стребую хоть рубаху да пояс. Обязаны последню волю исполнить.
Приправила в дверь стучать. Постучу да послушаю… Колотилась, колотилась, ревела, ревела – гробовая тишина! Куда извелись?… Видно, это сонна греза была, ночной-то переполох. И Каськова голос сном показало… Для чего же вся деревня спит? Иноземец наверху не ходит почто? Ведь полдень по свету-то… Я не оглохла ли? Перстами возле уха пошабаршила – слышу.
Зимний день показался, да и нет его. В потеменках увидела домову хозяйку. Прошла с ведром и с вех-тем, подол подоткнут – мыть срядилась… Я поклонилась:
– Мой-ко, хозяюшка, благословясь!
Сама думаю: «После кого же она мыть срядилась?»
…Часы не считаны, сижу середи полу… Почто же тихо-то припало? Я не умерла ли? Может, это я на будущем в мрачно место посажена без суда навеки?! Ужаснулась, щупаю круг себя. Кабыть наше подполье, и окошечко тут, и на двор захотела. Значит, еще на сем свете.
На ночных часах сбагрянело оконце-то. Кто горит? Стеколко оттаяло, – по земле снег, по хоромам снег, а небо кроваво. От востока до запада сполох играет, ходят столпы огненны, как в море волна… Что же тихо-то в мире? Может, я одна во всем свете? Хотя бы собачка лайконула, хоть бы петух звопил…
Зубы затрясло, заокуталась постилахой, залезла в угол. С этой ночи потеряла время. Ум стал мешаться, не знаю – часы идут, не знаю – дни.
На дневных ли, на ночных ли часах увидела себя на бору, бежу боса и нага. А на каждом сучке белка: в этих бы белках шубенко сошить! А впереди мужик с собакой. Ружье признял, двенадцать раз стрелил: пык-пык, пык-пык… Белки нападало, как снег… Он ко мне поворотился: «Обирай!» И узнала Ленина – красив, велик… Хотела вякнуть с радости и… опамятовалась, и чую: «пык-пык-пык» – явно палят от деревни на полдень.
– Стрелять начали! Сейчас за мной придут! Неготову, ненаряжену, без домовища в землю складут…
Ползаю по полу-то, реву:
– Красавица моя смерточка! Ты за мной сторопилась!
…Еще по разу бабахнуло близко возле домов. По улицы побежало… Скорее бы конец! По лестницы зашло, по дому застукало, зовет кого-то… Голос знакомый, а не помню… Опять круг дома и на поветь… Называт кабыть меня. Меня ищут… Сами под пол посадили да сами и забыли… Нет, спомнили – дверь подерьгало да и позвало:
– Баба!
– Офоня! – Хочу зреветь, дышанье захватило…
Он замок отвернул:
– Бабенька!
– Дитятко!…
…Я дня три глупа была. Потом стала радоваться. Дальше да больше.
Вот как дело сотворилось: Офоня в волость с вестью прибежал, они с ним враз на Заозерье отряд для выгонки белых послали. До морозу худа была попажа. Наших с обозом встретили. Офоня ругал их, плакал, что безумну старуху одну бросили. Мороз пал, отряд напрямик побежал. Каськова разведка это унюхала, как пробка из суземов вылетела.
Не до того было, чтобы наше Заозерье зорить, успеть бы людей да багаж собрать.
Этот переполох я и слышала ночью, да ко сну применяла.
Бела к субботе в ночь ушла, красна в понедельник пришла. Два дня деревня порозна была, то и тихо стояло.
Поругал меня внук-от, что осталась от народа:
– Много ты мне, бабка, печали придала!…
– Тебе, Офоня, от безделья печалиться. Мне дак недосуг было печалиться: деревню караулить надо, за белыми доглядывать надо, иностранных людей наблюдать надо, могилу копать надо… Да, Офонюшка, вы Заозерьем проходили?
– Проходили.
– Ты Егора видал?
– Мне и ни к чему.
– Вот ты делов-то наделал! У меня Егору заозерьскому шесть шаек банных заказано. Растащат теперь белы.
С Офонькой на лавке красноармейцы сидят. Он смеется:
– Моя бабушка век такая! Ей кол на голове теши, она своих два ставит…
Красноармейцы говорят:
– Достойно бы твою бабушку при почестях перед войсками на блюде носить или на кореты возить!…
Я их всех захватила распростертыма руками:
– Деточки, я заживо смертну нужду перешла. Теперь как вновь на свет родилась. Учите меня в справедливу Ленинску грамоту, а то я Ленина называю, а ничего не понимаю.
Пуговка
…К нам на завод приезжает Ленин. Мне кричит: «Наторова, ты примешь пальто…» В клубе жарко. Ленин стал говорить, скинул пальто на стул. Я схватила -да в гардеробную. Вижу, у левой полы средней пуговицы нет. Я от своего жакета оторвала да на ленинское пальто и пришила толстым номером, чтобы надолго. Он уехал не заметил. А пуговка немножко не такая. И так мне это лестно, а никому не открываю свой секрет.
Тут порядочно времени прошло. Иду по Литейному, а в фотографии «Феникс» в окне увеличенный портрет Ленина. Пальто на нем то самое… Я попристальней вглядываюсь – и пуговка та самая, моя пуговка.
Он в эту же зиму и умер. Я достала в фотографии на Литейной заветной тот портрет…
Он у меня около зеркала в раме теперь.
Каждый день подойду, посмотрю да поплачу:
– А пуговка-то моя пришита…
(Слышал в Ленинграде, на Волковском кладбище, от приезжей из Архангельска Наторовой.)
Как Федосья Никитишна у Ленина была
У нас папаша был кровельщик, работал в Смоль-ном, да перед самой революцией и скончался. Так что и жалованье недополучено. Временное правительство явилось, мамаша пошла относительно денег, воротилась со стыдом, как с пирогом. Только и спросили: «А ты, бабка, видала, как лягушки скачут?»
Зима нас прижала, мамаша говорит:
– Все Ленина хвалят теперь: не сбродить ли мне в Смольной-то?…
Какое-то утро встаем -нету старухи. Думаем, у обедни, а она это в Смольной угребла… И подумайте-ка, ползала-ползала там по кабинетам да на Владимира Ильича и нарвалась… Пишет он, запивает конфетку холодным чаем…
Она нисколько не подумала, что это он сам, тогда портретов-то мало было, и спрашивает:
– Вы, сударь, на какой главы: на письме или на, разборе?
Он россмехнулся:
– Как приведется, сударыня. Вам на что?
– Меня люди к Ленину натакали, ко Владимиру Ильичу. Говорят: «Твое дело, Федосья Никитишна, изо всех начальников один Ленин может распутать…» А я гляжу на вас, как быстро пишете, и думаю: экой господин многограмотной, уж, верно, не из последних начальников… Где мне Ленина искать, не войдете ли в мое положение?…
Преспокойно уселась да вкратце и доложила. У Ленина глаза сделались веселы, расхохатыват…
– Верно, Федосья Никитишна… Без Ленина обойдемся.
Вызвал сотрудника, выметку из книжечки дал:
– Товарищ, срочно оборудуйте Федосье Никитишне ее дело.
…Мамаша домой приходит и деньги выклады-ват:
– Все начальники в Смольном хороши! И без Ленина дело сделали.
А через месяц приносит с рынка фотографическую карточку:
– Вот купила начальника, с которым в кабинете-то сидела…
Мы взглянули, да и ахнули:
– Мамаша, ведь это Ленин и был!…
(Слышал в вагоне Северной железной дороги в 1928 году, рассказывала женщина, ехавшая из Архангельска в Ленинград, к мужу.)
СКАЗЫ
Слово о Москве
Что звенит, что поет утром рано, перед зорями? Жаворонок звонкий, в красные дни утеха, летит под синие облака, поет великую славу. Летит крылатая мысль, соглядая дивный возраст великого города. Память смущается, исчисляя века и годы Москвы, а сердце ликует и хвалит ее неразоримую славу. Обветшала честь спесивых заморских столиц, но вечно юнеет Москва. Москва Великая… Не в книгах, не в письменах – в наших сердцах живет разум и сила этого слова.
Здесь, над Москвой-рекою, начала Русь собирать свой дом. И ныне народная власть кроет этот дом золотою кровлей. Город заветный, Москва заповедная…
«…Москвой-рекою налейте кувшин и пошлите мне, – писал некогда безымянный служилый человек с далекой чужбины, – я вылью в здешнюю реку, и тут будет мне родина».
Во дремучем бору Москва рублена, на веселое место поставлена. «Тут любо уму, тут сорока кашу варила», – сказала великая Русь и плотной ногой ступила на холме Боровицком.
Суздальцы и владимирцы усмехнулись: «На бруснику, на клюкву, на ягодки обзарились московские князья, да на болотце и остались. Городок, будто белка хвостом, лесом накрылся. Мы бы и не ведали, да веник оттуда к нам принесло по течению. И владыка Петр – ни к нам, ни в Киев, а тоже туды ж, на болотную кочку. Знать, умом опростел от старости!»
Где ныне простираются улицы, там древние мужи московские деяли ловы зверины, «и княжая одежда от поту звериного и от слюн медвежьих всегда зарудилася». Уток, гусей, лебедей москвецы стреляли с крылец.
Отец дарил старшему сыну гнездо стрел. Вместо мостков по мхам, по ручьям были кинуты жерди.
Время катится, годы торопятся. Москва «бело лицо принаполнила, русу косу поотростила». Суздаль и Владимир дивятся на Москву: гораздо невеличка, а промышляет около нас, будто большая!