Милейший Запольский предпочел забыть, что под первым же обращением к кронштадтцам с требованием немедленно сложить оружие стояла подпись не только Тухачевского, но и Троцкого, который и был настоящим автором вот этого грозного текста: «Приказываю:
Всем поднявшим руки против социалистического Отечества немедленно сложить оружие.
Упорствующих обезоружить и передать в руки советских властей.
Арестованных комиссаров и других представителей власти немедленно освободить.
Только безусловно сдавшиеся могут рассчитывать на милость Советской Республики.
Одновременно мною отдается распоряжение подготовить все для разгрома мятежа и мятежников железной рукой…»
И Троцкого, и Тухачевского в действительности в тот момент волновало не облегчение положения рабочих и народа в целом, а подготовка жестокой расправы над мятежниками руками чекистов и благонадежных красноармейских частей.
Лидия Норд была потрясена «жутким и красочным рассказом» Запольского о Кронштадте, после которого Тухачевский представился ей «залитым с головы до ног кровью и… чудовищем». Она отправилась в свою любимую лицейскую церковь в Царском Селе заказать панихиду «по всем невинно убиенным». Попыталась помолиться и за спасение души «раба Божьего Михаила», однако «почувствовала к этому грешному рабу такое отчуждение и отвращение, что слова молитвы не шли из сердца…»
Когда при встрече свояченица высказала Тухачевскому все, что думает по поводу его роли в подавлении Кронштадтского восстания, Михаил Николаевич испытал сильное душевное потрясение. Вновь предоставим слово Лидии Норд: «Он оторопел. Потом руки его сжались в кулаки, на лбу налилась жила и лицо стало страшным. "Вот он такой — настоящий", — мелькнуло в моем мозгу, и я с ненавистью бросила ему:
— Можешь убить еще и меня — одной твоей жертвой будет больше!
Лицо его стало серым. Он рванул рукой воротник френча и вырвал крюк "с мясом". Потом пошарил, как слепой, по столу руками и, найдя графин, налил воду в стакан и выпил залпом.
Прошло довольно долго, пока он заговорил. Голос был какой-то сиплый.
— Тебя бы стоило убить, если бы ты дошла до этого своим умом, но ты, как граммофонная пластинка, передаешь чужие слова. Сволочей много… Оправдываться перед тобой не собираюсь. Скажу только, что никого из расстрелянных, за которых ты так усердно молилась, мне ни капельки не жаль. Я сам не судил и не расстреливал, но если бы пришлось—сделал бы и это (есенинское "Не расстреливал несчастных по темницам" Тухачевскому, как видно, было абсолютно чуждо. — />. С). И тогда, как и теперь, не почувствовал бы на душе никакого греха… — И, зло усмехнувшись, продолжал: — Но, хотя ты, досточтимая "святая Цецилия", и отслужишь о них двадцать панихид, я очень сомневаюсь, чтобы хотя бы одна из этих душ попала в рай. Ведь ты должна помнить, как беспощадно действовала во время революции матросня! Кто ходил по домам с обыском, грабил, насиловал, зверски расстреливая схваченных, не доводя их даже до чрезвычаек… Каким зверским образом расправлялись матросы с офицерами флота, вообще с офицерами и даже с теми старыми заслуженными солдатами, которые имели мужество отстаивать свое бывшее начальство… В этом пьяном, кровавом разгуле, да еще при неумеренном употреблении кокаина, большинство матросов окончательно превратилось в бандитов. В людей, которые неспособны уже жить нормальной жизнью, без дебошей и крови… Когда их стали сдерживать, они заорали: "Братишки — за что мы боролись!!!" Нет, мне этой сволочи не жаль. Они никогда не станут в моих глазах героями — ни революционными, ни контрреволюционными… Спроси у того, кто тебе все это рассказал, если это мужчина, как он реагировал на матросские расправы и самосуды? Противнее всего то, что сейчас только из-за того, что матросы подняли мятеж против власти — их считают «героями» и чуть ли не причисляют к лику святых и даже те, родных и близких которых они в революцию растерзали… или наглумились… Я же, получив приказ подавить мятеж, конечно, большого удовольствия от этого поручения не чувствовал, так как понял, почему партия остановила выбор на мне: — в этом их особая тактика, но я, составляя план, опасался одного, что в сражении могут погибнуть мои солдаты и командиры… А каждого бойца я расцениваю дороже, чем полсотни прокакаиненных "братишек"…
Проговорив это, Михаил Николаевич прошелся несколько раз по комнате, одергивая на ходу пояс. Лицо его снова стало принимать землистый оттенок. Потом он ткнул папиросу в пепельницу и остановился передо мной. Плотно стиснутые его губы разжались, но он ничего не сказал, только мотнул несколько раз головой и вдруг схватил столовый стул, поднял и грохнул его о пол так, что тот рассыпался… Затем быстро вышел из комнаты, сильно хлопнув дверью».
Что ж, перед нами классический способ самооправдания всех палачей во все времена: представить свои жертвы исчадием рода человеческого, перенести ответственность за эксцессы отдельных «братишек» на весь гарнизон Кронштадта, хотя, например, многие матросы были призваны на службу уже после 1917 года и к дичайшим расправам над офицерами в Кронштадте и Гельсинфорсе никакого отношения не имели. Но само состояние Тухачевского во время неприятного разговора со свояченицей доказывает лучше всяких слов: вспоминал Кронштадт молодой командарм не со спокойной совестью. Конечно, Тухачевский был если не великий, то выдающийся полководец, а кронштадтцы — далеко не ангелами, но зачем же стулья ломать? Кстати сказать, и подчиненных Тухачевского при двух штурмах полегло немало, не очень-то их берегли, особенно при первой, плохо подготовленной атаке. А вот почему именно его послали на подавление Кронштадтского мятежа, Тухачевский понял совершенно правильно. Власть хотела не только использовать полководческие и организаторские способности бывшего подпоручика, но и надежно гарантировать его будущую лояльность кровью вчерашней «красы и гордости революции», балтийских матросов, представителей той массы, что потенциально могла вознести к вершинам власти нового Бонапарта.
Следующим же шагом в карьере Тухачевского стало подавление тамбовских крестьян — еще одна проверка на преданность большевистскому руководству. Быть может, на этот раз командарм заглушал муки совести, убеждая себя, что крестьяне заслужили суровое наказание уже тем, что жгли усадьбы и садистски расправлялись с помещиками и их семьями. Правда, как мы уже успели убедиться, семейство Тухачевских со своими крестьянами жило душа в душу и никаким насилиям после революции не подверглось. Да и Михаил Николаевич, еще будучи в плену, выступал за конфискацию помещичьих земель. Но он наверняка не был сторонником физического уничтожения бывших владельцев дворянских гнезд. А о крестьянских зверствах и в родных Тухачевскому Смоленской и Пензенской, и в мятежной Тамбовской, и во многих других российских губерниях известно было предостаточно. Так что повод для морального оправдания в собственных глазах жестокого подавления «взбунтовавшейся черни» изобрести было несложно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});