меня, Олеша, не стало, – бормотал он и в который раз вспоминал, как ему пришлось отказаться от ветряной мельницы, из-за того что налоги на нее были непомерно велики.
Иногда этой одержимостью он напоминал мне покойного отца. В тишине деревенского дома, в одиночестве, когда на рассвете меня будили бегавшие по крыше вороны и я не мог уже после уснуть, я часто думал о своем родителе и о том, что этот дом, купленный на его деньги и по его благословению, должен был бы принадлежать ему.
Дедушка Вася и мой отец были людьми совершенно разных судеб. Один – непримиримый оппозиционер, отказывавшийся пятерку к празднику от правления колхоза принять, другой – убежденный коммунист с тридцатилетним партийным стажем. Но как одного, так и другого жизнь не смогла сломать и скурвить, заставить предать то, во что они верили, и точно так же обоих эта жизнь обокрала в чем-то очень важном.
Мой отец был человеком, без сомнения, незаурядным и обещал многого достичь. Он окончил с красным дипломом институт, учился в аспирантуре. Но потом у него родилась дочь – и нужно было думать о заработке.
Папа бросил учебу, поступил на работу в Главлит и проработал там всю жизнь. Когда началась эпоха гласности, я помню, стыдился того, что мой отец – цензор, теперь еще больше стыжусь этого стыда. Он не цензуровал книги писателей – а работал в газете «Правда», и судя по тому, что проработал на одном месте двадцать с лишним лет, никто от него сильно не страдал и не пытался никуда спровадить. Он не сделал никакой карьеры. Партийная среда ему была чужда, он не переносил ее цинизма и верно, я бы даже сказал, по-рыцарски служил раз и навсегда выбранной идее. По этой причине он был тоже, как и дед Вася, очень одинок. Я не помню, чтобы у него были друзья или приятели. Он поддерживал ровные отношения со своими коллегами, но весь смысл его жизни был в семье.
Нельзя сказать, что этого мало. Он был добрым мужем и хорошим отцом, что по-настоящему понял я только много позднее, когда стал отцом сам. И все же, когда я думаю о том, чего бы он мог достичь, если бы выбрал иное поприще, меня охватывает горечь.
У меня были с ним довольно странные отношения. Я, как и положено в молодые годы, чего-то искал, шарахался из одной в крайности в другую, увлекаясь самыми разными вещами – от Че Гевары до Рамакришны. Отцу, наверно, было неприятно, что я мало на него похожу. Вряд ли он хотел, чтобы я продолжал его дело. Он, видимо, и сам все понимал. Но диким показалось бы ему в шестьдесят лет менять убеждения, и во мне ему не нравилось именно слишком затянувшиеся метания и отсутствие внутреннего стержня. Однако откровенно об этом поговорить нам не удавалось. Что-то мешало, и это так и ушло.
Умер он за год до того, как Главлит разогнали, от острого лейкоза.
Врачи пытались остановить болезнь и оттянуть смерть, но он, как говорят в народе, убрался за два месяца, и мне кажется, причина его смерти была в другом. Он устал и не хотел жить там и тогда, когда ни он, ни его идея не были нужны. Ни одно лекарство не помогало, и он ушел, оставив свою семью жить в другой стране.
– Николай Николаевич был настоящим коммунистом, – сказал о нем кто-то из главлитовских начальников на похоронах.
Я потом не раз думал, что если бы мой отец и дед Вася могли встретиться и на старости лет потолковать, то отец, может, и не поспешил бы так стремительно от нас уйти и по-другому посмотрел бы на жизнь…
Хотя есть одно обстоятельство, которое в моем понимании перевешивает все прочие. Отца хоронили взрослые дети – они шли за гробом, а в сущности, – это и есть достойный итог любой свершившейся судьбы.
Я не был с ним душевно близок в его последние годы, но потерю отца ощутил как сиротство. Странным образом дед Вася мне помог. Я относился к доселе незнакомому деревенскому старику как к родному, с которым меня связывало не несколько месяцев знакомства, а прожитые вместе годы, и с его стороны тоже чувствовал не просто интерес, возможность поговорить с понимающим человеком или по-стариковски поучить уму-разуму, но нечто кровное. Однако эти отношения он ото всех скрывал, точно стеснялся. Когда мы сталкивались с ним на улице или в ларьке в очереди за хлебом, дед смотрел на меня так же рассеянно и равнодушно, как и на всех. Только у себя дома он преображался, и в его глазах светилась нежность.
Он много помогал мне с ремонтом избы, выцеплял ее своими домкратами, переступив через гордость, договорился с электриками, чтобы к дому провели столбы и провода, рубил баню и ездил на лошади в лес за мхом.
И я был очень удивлен, когда позднее другой мой деревенский друг лесник Саша Тюков довольно скептически выслушал мои похвалы в адрес бессеребренника Василия Федоровича и сказал, что дядя Вася был, конечно, человеком мастеровитым и из кошки черта мог сделать, но до денег всегда жадничал и требовал за труд двойной оплаты – за себя и за механизм. С меня же дед не взял ни копейки.
– Даром, Олеша, даром, – говорил он, когда я предлагал деньги.
Я не сразу понял, что здесь это слово означает не бесплатную работу, а всего-навсего – пустяки, не стоит.
Уезжая в Москву, я часто посылал в Осиевскую письма и получал ответы от бабы Нади. Сам Василий Федорович никогда не писал – но бабушка подробно рассказывала о деде и обо всех деревенских делах. Ее письма были очень трогательны, не по моим годам и чинам церемонны, хотя и немного однообразны. Она писала о здоровье, о ценах, жаловалась на жизнь и на соседей, поздравляла с праздниками от Рождества до Великого Октября.
«Здравствуйте уважаемый Алексей Николаевич! С приветом к вам Малаховы. Письмо ваше получили спасибо за беспокойство. Наше здоровье все так же но только у деда стало хуже но я не верю потому что попадет водка хорошо употребляет а по его болезни это можно самому себе отказать. Алексей здесь у нас колхоз живет в нищете наверное ликвидируется на краю распада. Новостей вроде бы никаких нет все об магазине одни только разговоры как жить надо. Цены очень завышены все равно в магазине полки пустые. Хлеб ржаной буханка 1 р. 56 к. белый в/с 3