В тот вечер, как получили Вы мое письмо, которое произвело на Вас такое сильное действие (и за которое написавшая его рука стоила хорошей мушки), я был у одного знакомого, в низеньких комнатах которого было душно и жарко. День был сухой и теплый, а потому, вышедши из дому еще с утра, я не надел калош. Надо сказать, что и перед этим я всё чувствовал себя не то чтоб больным, a indisposê.[112] Выхожу из гостей довольно поздно – улица мокра и грязна. И не знаю – промочил я ноги или быстрый[113] переход из жаркой и душной комнаты на сырой и холодный воздух сильно на меня подействовал, только я проснулся на другой день с значительною болью в голове и ознобом. Как истинный славянин и русский человек, я не хотел признать себя больным, позавтракал яиц и пошел[114] к Краевскому, которого нашел в постели с обвязанною тряпками головою. Короче:[115] на другой день вечером я почувствовал адский огонь внутри себя при нестерпимом холоде снаружи. Поставил себе семь злых горчичников (на спину, к рукам, к икрам и к подошвам ног) и послал за доктором, который, прописав лекарство, велел мне сейчас же поставить 24 пьявки, по 12-ти за каждым ухом. На другой день поутру (в пятницу) Ваше письмо застало меня в самом животном положении: лежащего на кушетке – подушка запеклась в крови, воротник рубашки тоже, грудь окровавлена, перевязки за ушами ослабли – и запекшаяся кровь отстала, лицо бледное, небритое, запачканное в крови. Словом, я был некрасив, но интересен. В этот день мне было уже так лучше, что у меня вечер провел Тургенев (автор «Параши»), и мы толковали с ним «о Байроне и о матерьях важных».{686} Вчера (в субботу) мне было еще лучше, и вечер провели у меня четверо гостей; а сегодня я только несколько слаб, а то совсем здоров. Желудок мой собачьим голодом обнаруживает сильные корыстные претензии на разные яства; но неумолимый эскулап мой осудил его на суп с курицей, а выйти из дому позволил мне не прежде середы. Тогда возьму из мехового магазина мою шубу и без нее и без калош уже никуда ни шагу, несмотря ни на какую погоду, – честное слово и ненарушимую клятву даю Вам в этом, моя дорогая Marie.
Итак, о моем здоровье не беспокойтесь. Я теперь даже весел, благодаря Вашему письму. Если бы я лежал в постели, бесценное письмо Ваше, моя добрая, милая Marie, оживило бы меня.[116]
Всю эту историю поторопился я рассказать Вам больше для того, чтобы Вас не испугало начало приложенного здесь письма, писанного не знакомою Вам рукою. Дело вот в чем: все мои бумаги отосланы в пензенское депутатское собрание для получения дворянской грамоты. Я остался с одним университетским свидетельством, по которому я живу и записываюсь в полиции. Грамоту я жду со дня на день, но могу легко прождать ее и еще два месяца. И потому я просил моего знакомого переговорить со священником, у которого я исповедуюсь и причащаюсь, может ли он обвенчать меня по этому университетскому свидетельству, и притом с тем, чтобы свидетельство о смерти моего отца я доставил ему после. (Для этого-то я во вторник и был в том доме, выходя откуда простудился). Вчера я получил ответ от моего приятеля (Баландина),{687} который и прилагаю при моем письмо, потому что мне трудно писать, и это письмо я царапаю уже целый день (а в пятницу начал было, да и бросил после нескольких строк). Препятствие, о котором он говорит, пустое: Петр Александрович есть не кто иной, как родной брат моего приятеля Языкова,{688} полковник и инспектор в институте, о церкви которого идет речь. Я. с П<етром> А<лександровичем> хорошо знаком, он чудесный человек и очень меня любит. Итак, Marie, Ваше метрическое свидетельство да позволение от Вашего родителя – не забудьте. Место возьмите в malle-poste на двадцать восьмое число октября вместо 15, ибо в следующее воскресенье (17 октября) будет наш первый оклик, 24 октября – второй, а 31 – третий и последний. Терять времени некогда, и потому я завтра же даю знать Баландину, чтобы он сказал священнику Ваше имя и попросил его с следующего же воскресенья начать оклик. Ежели Вы выедете из Москвы 28 октября, то будете в Петербурге 31 (в воскресенье – в день последнего оклика). С 10 часов утра я жду Вас в конторе malle-poste. A 1-го ноября мы можем обвенчаться. Время это самое удобное: от 11-й книжки «Отечественных записок» я буду тут свободен, а к 12-й приступлю не прежде 7 или 8-го ноября. Женщину Вы непременно должны были бы взять с собою, если б Вы и совершенно были здоровы. Да берите для нее место не в брике, а рядом с собою в карете: разница в 20 руб. асс., а между тем этот пустой лишний расход избавит Вас от неприятности иметь соседку или – что еще хуже – соседа и даст Вам удобства иметь Вашу служанку у себя под боком, так что, вместо кондуктора, она будет помогать Вам даже садиться в карету и выходить из нее. Хорошо, если бы эта же самая женщина могла остаться у нас кухаркою и горничною вместе; если же нет, уведомьте меня заранее, чтоб я мог приискать к вашему приезду кухарку, вмещающую в своей особе и горничную, – на что бывают очень хороши шведки, которых в Петербурге много; а Вашу женщину можно будет отпустить в Москву, заплатив ей и взявши ей место в сидейке. Бога ради, оденьтесь теплее. Знаете ли что – у меня есть тулуп на прекраснейшем кошачьем меху – он мне совсем не нужен; не прислать ли мне его Вам, чтоб Вы перешили его себе на дорожный капот? Претеплая вещь! А? Не правда ли? Если решите – скорее напишите, куда отправить, на имя Вашего дядюшки, что ли, – и я сейчас же отправил бы его по четырехдневному транспорту. Да для ног купите себе меховые калоши, чтобы в них ставить ноги, сидя в карете. Да закажите себе башмаки на двойной коже, на двойной подошве – одна чтоб была из пробкового дерева. Дорога Вам будет непременно полезна и благодетельна, если сбережете себя – не промочите ног и не попадете на струю ветра, будучи в легкой испарине после чаю, которым посему не советую Вам согреваться. А берите себе место непременно в malle-poste, а не в заведении дилижансов: казенная карета надежнее, да и приедете полднем скорее и в определенный час.
Не прошу Вас писать ко мне это время часто или много. Вам будет за сборами и хлопотами не до того, и я доволен буду, если станете хотя двумя строками уведомлять о своем здоровье. Но на это письмо жду скорого, немедленного и удовлетворительного ответа, жду его с тоскою и тревогою, ибо не забудьте, что, желая сохранить время, я велел делать оклик, не получив от Вас на это решительного согласия и, стало быть, не зная, умно или глупо распорядился я.
Если Вам нужны деньги – без церемоний, скажите, сколько и на чье имя высылать.
Прощайте. Берегите себя. Да пуще всего, не поддавайтесь силе ощущений. Жизнь душит и давит ногами тех, которые глядят на нее с мистическим ужасом и подобострастием: надо смотреть ей прямо в глаза. В ней нет ничего ни столько сладкого, ни столько горького, ни столько ласкающего, ни столько страшного, чего бы смерть не изгладила равно, без всякого следа. Стало быть, не из чего слишком волноваться. Будьте спокойнее и смотрите рассудительнее, холоднее и прозаичнее – будет лучше. Жизнь, как и пуля, щадит храброго и бьет труса. Смелее. Вашу руку, Marie, которая – бог даст, скоро будет моею! Прощайте и не медлите утешить ответом Вашего
В. Белинского.
P. S. Трепещу ужасной мысли, что или письмо это принесется к Вам накануне Вашего отъезда, или А<графена> В<асильевна> получит его, проводивши Вас. Если можно будет переменить число, немедленно сделайте это. Письмо это получится Вами или 14 вечером, или 15 поутру – страшно. Как это Вам пришло в голову ехать 15, не списавшись со мною? Вот уж подлинно из одной крайности в другую. Впрочем, я люблю крайности; к тому оклик не слишком важное дело, и, может быть, священник обвенчает и после одного или двух окликов. В таком случае еще лучше. Будь, что будет.
Это письмо пойдет завтра (11 октября).{689}
238. M. В. Орловой
<12 октября 1843 г. Петербург.>
Октября 12
Третьего дня получил я от Вас письмо, которое сделало меня кротко и тихо, но вместе с тем и глубоко счастливым; образ Ваш в душе моей снова стал светел и прекрасен, и я сказал Вам правду во вчерашнем письме, что это Ваше письмо могло бы воскресить меня умирающего. Да, до 4 часов нынешнего дня я был невыразимо счастлив Вами и через Вас, мысль о Вас действовала на мою грудь освежительно, я чувствовал вокруг себя Ваше незримое присутствие, жил двойною жизнью. Я не жалел о том, что письмо мое заставило Вас много и тяжко страдать: страдание благодатно, когда оно ведет к сознанию. Мне было бы даже неприятно, если бы Вы вдруг и спокойно согласились со мною в том, чего за минуту и представить не умели себе, как возможное и естественное; и потому в Вашем страдании я видел органический, живой процесс сознания и благословил его. Ваше письмо было написано в два приема и составляет как бы два письма. Первое оканчивается изъявлениями Вашей любви ко мне, которые тронули меня до глубины души, до слез; почерк слабеет, и последние строки едва дописаны – волнение души Вашей прервало их. Второе письмо начинается мыслию, что Ваше страдание было не бесполезно, – и по Вашему решению ехать в Петербург я увидел, что Вы с честию и победою вышли из борьбы. Да, Ваше письмо было прекрасно; как в зеркале, отражало оно в себе Вашу душу, Ваше сердце, всё, что я в Вас так высоко уважал, а потому и любил. В этом письме Вы были самой собою, без всяких посторонних влияний.