И зал почувствовал громадность ее решения. Нет, недаром о ней говорили: она откровением души отгадала тайну драматического искусства!
О царь, коль милость я снискала пред тобой…
Нет, недаром превозносили ее владычицей сцены!
И опять начался массовый гипноз, истерия, неистовство, фурорное хлопанье.
О театр! Какие мгновения счастья знал здесь Пушкин! Театр! Он знал все его постановки, весь его репертуар, всех его актеров, все его закулисные истории. Он знал его восемь крылец, шестнадцать выходов, его ярусы, актерские, репетиционные, запасные помещения, даже водохранилище с мехами и насосами, даже колосники в верхнем отделе сцены, даже горницу под потолком для зажигания и спуска, при помощи особой машины, люстры… И всю театральную жизнь от утра и до вечера во все часы дня и уж конечно перед открытием: за два часа до спектакля приходят машинисты, бутафоры, портные, за полтора часа – освещаются входы и переходы, за час – спускается люстра, за полчаса – открываются ложи, за четверть часа – музыканты занимают свои места… И условный театральный язык – отпуска по болезни ног и повестки, и условные знаки, которыми во время действия обмениваются с поклонниками в зале, и густую сеть интриг, в которую вплетены все и которую нужно знать, потому что Шаховской враждовал с Катениным из-за Сашеньки Колосовой, отставшей от него и перешедшей под руководство Катенина, но старшая Колосова в дружеских отношениях с петербургским гражданским губернатором Бакуниным, и с этим приходится считаться, но князь Шаховской поддерживал дружбу с петербургским военным генерал-губернатором Милорадовичем, а это было еще существеннее, но директор театров князь Тюфякин враждовал и с графом Милорадовичем и с князем Шаховским, а Гнедич выступал против чердака – он руководил Семеновой, которой прежде руководил Шаховской, а Катенин хоть и враждовал с Шаховским, но объединялся с ним в вражде против арзамасцев и всей новой школы…
Занавес опустился, золотое шитье Триумфальной арки переливалось волнами.
Пушкин бросился к новым своим друзьям – к тем, которые составили общество. Нужно было обсудить каждую мелочь, каждую подробность – все было важно…
Спектакли в театре длились от шести до девяти часов вечера. После спектаклей начиналось общество.
IV
Не вызывай меня ты болеК навек оставленным трудам,Ни к поэтической неволе,Ни к обработанным стихам.Что нужды, если и с ошибкойИ слабо иногда пою?Пускай Нинетта лишь улыбкойЛюбовь беспечную моюВоспламенит и успокоит!А труд и холоден и пуст;Поэма никогда не стоитУлыбки сладострастных уст.
«Тургеневу»Но в утренние часы он упорно работал над огромной своей поэмой…
Как удачно им выбран стихотворный размер – четырехстопный ямб! Ломоносову он служил для громозвучных победных од, а в его руках – для легких, игривых сцен, для шуток и вольных отступлений в духе Вольтера…
Как удачно, что он не связал себя строгим историческим сюжетом, – вымышленные лица давали волю фантазии, одного героя он оставлял ради другого, и действие переносил с места на место.
Поэма ширилась. Шестая – и последняя – песнь! Вот уже близится конец… Тысячи стихов написаны, рифмы, ритмы, сочетания слов год за годом служили насущной пищей… Теперь на ум пришла легенда об источниках живой и мертвой воды, сказание о набеге печенегов на Киев…
Он написал:
Волшебник мыслит: что за диво!Он видит – Богатырь убит –В крови потопленный лежит –Людмилы нет… все пусто в поле…
Потом исправил:
И мыслит карла: что за диво…
И опять исправил:
И тихо мыслит: что за диво!
И еще:
И думает: какое чудо…
И:
Волшебник выглянул: и что же…
И опять исправил:
Он князя видит моего…
И опять:
Он видит – храбрый князь убит…
И черкал и снова исправлял, пока большой лист толстой тетради не покрылся почти неразборчивой сетью зачеркнутого, исправленного, густо вымаранного, пунктиром восстановленного, стрелкой перенесенного, надписанного и вновь зачеркнутого…
V
О, если б голос мой умел сердца тревожить!Почто в груди моей горит бесплодный жарИ не дан мне судьбой витийства грозный дар!
«Деревня»Как и прежде, семья в обычный час собиралась в зале за круглым столом-сороконожкой…
Увы, теперь собирались лишь четверо. Марья Алексеевна покоилась в могиле Святогорского монастыря… И младенца Платона, которого Сергей Львович с таким умилением именовал мой Вениамин, унесла болезнь…
Зато ждали нового Вениамина: Надежда Осиповна прикрывала живот шалями, и ее смуглое, красивое лицо креолки снова отекло и отяжелело…
Сергей Львович чуть больше облысел. Удары судьбы все же лишили его природной живости. В лице его чуть больше проступала значительность, он недавно вступил в масонскую ложу «Северного щита», и живая его речь то и дело уснащалась фразами об обязанностях человеколюбия и о нравственном молоте; длинные, холеные, унизанные кольцами пальцы при этом делали странные движения, понятные лишь посвященным…
Какой контраст! Его сын сидел насупившись, недовольный. Обстоятельства сына складывались вовсе не столь благоприятно. Из-за денежных затруднений в семье, а точнее, скаредности отца военная служба все еще была для него недоступна… И по его лицу можно было подумать, что собственный дом ему опротивел.
Неужели опять пойдут разговоры о пожарах в городе, о перестановках мебели, о назначениях фрейлинами в день святой Екатерины и о том, на сколько кувертов был накрыт стол у государя и кто сидел справа и кто слева?..
В камине потрескивали поленья, за окнами белела зима…
Чуткие уши Ольги уловили шум подъехавшей кареты… Конечно, сейчас начнется обычная сцена обуздания Надеждой Осиповной своей взрослой дочери.
Но кто это вошел? Бог мой, какой сюрприз: Петр Яковлевич Чаадаев!.. Чаадаев? И с Сергеем Львовичем и с Надеждой Осиповной он был знаком по свету – но в дом своего друга пришел впервые…
Конечно же он примет участие в скромном семейном завтраке? Не правда ли, Коломна – мрачный район: эти казармы, эти лабазы на другом берегу Фонтанки, эта грязная Калинкина площадь… Monsieur Чаадаев, что пишут из Москвы?
И Чаадаев и Пушкины были из Москвы…
На лице строго одетого, чинного Чаадаева проглянуло некоторое удивление… Каждый дом имеет свои особенности. Дом Пушкиных, неожиданно для него, отдавал патриархальностью… В прихожей его встретила многочисленная дворня – в столь грязных и рваных рубахах и шароварах, что походила на толпу нищих… А здесь, в зале, у дверей стоял камердинер с пышными баками, не сводя преданных глаз с барина и ожидая мановения его пальца… А какая-то румяная, крепкая старуха стояла, подперев рукой щеку, посреди зала и вдруг, прервав господский разговор, обратилась с вопросом к Чаадаеву:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});