— Принесение в жертву, — говорит Джилл.
Кролик говорит:
— Я считал, это значит «уничтожение огнем».
Нельсон поднимает взгляд, не зная, читать дальше или нет.
А за окнами по-прежнему идет дождь, тихо-тихо заколачивая их снаружи, сплачивая воедино.
Ушлый продолжает сидеть, закрыв глаза.
— Дочитай же до конца. Прочти последнюю фразу, Крошка Чак.
— «Если за объявление свободы рабам Республика должна быть вычеркнута из списка существующих стран, пусть Республика сгинет в волнах забвения, и крик радости от ее исчезновения, более громкий, чем голос волн, наполнит Вселенную». Я тут ничего не понял.
— Это означает, — говорит Ушлый, — «Больше власти народу!», «Смерть фашистским псам!».
— А для меня это означает, — говорит Кролик, — выплеснуть ребенка вместе с водой.
Ему вспоминается ванна, полная стоячей воды, мертвая поверхность ее словно присыпана пылью. Он снова чувствует шок, какой испытал, когда сунул руку в воду, чтобы вытащить затычку. И возвращается в комнату, где они сидят, окруженные стеной дождя.
— Автор говорит то же, что и Ушлый, — поясняет Джилл Нельсону. — Если система, пусть даже работающая для большинства людей, каких-то людей угнетает, такая система должна быть уничтожена.
— Разве я это говорил? Нет. — Ушлый наклоняется вперед из своего глубокого, мягкого, как мох, коричневого кресла и протягивает к молодым людям тощую дрожащую руку; из голоса его исчезла вся ирония. — Это случится так или иначе. Большой тарарам. И грохот будет не от бомб, подложенных бедными черными, — их подложат отпрыски белых богачей. И в дверь стучится не несправедливость, а нетерпение. Посадите побольше крыс в одну клетку, и толстые начнут беситься больше, чем тощие, потому что им теснее. Нет. Надо смотреть дальше, заглядывать в следующую после насилия стадию. То, что система взорвется, — это аксиома. Это не так интересно. Интересно, что будет дальше. Должно наступить великое умиротворение.
— И ты, черный Иисус, даруешь его нам, — с издевкой произносит Кролик. — Вместо «нашей эры» будет «эра Ушлого». Я должен до этого дожить. Да славится имя Ушлого!
Он предлагает спеть гимн, но Ушлого занимают двое других, ученики.
— Все твердят о революции, но революция — это неинтересно, верно? Революция — это когда одна толпа отбирает власть у другой, и это ерунда, это просто вопрос власти, а власть — это пальба и гангстеры, в общем, все ерунда и скукотень, верно? Мне говорят: вот Хьюи[51], он по-настоящему свободный, а я говорю: да пошел он, ваш Хьюи такой же Агню[52], только с черной рожей. Мир забывает таких гангстеров еще при их жизни. Нет. На самом деле проблема состоит в том, чтобы когда гангстеры переколошматят друг друга, а заодно и половину всех остальных, суметь правильно воспользоваться образовавшимся пустым местом. После окончания Гражданской войны было много пустого места, только его заполнили все той же алчной мразью, причем похуже прежней, верно? А старую истину о том, что человек человеку волк, возвели в закон, данный нам от Бога.
— Вот чего нам как раз так не хватает, Ушлый, — говорит Кролик. — Новых заповедей от Бога. Почему бы тебе не отправиться на вершину горы Джадж, чтоб тебе спустили с неба эти начертанные на скрижалях законы?
Ушлый медленно поворачивает к нему лицо, похожее на резную рукоятку ножа, и медленно произносит:
— Я ведь не угроза для тебя, Чак. Ты закоснел. Что я могу тебе сделать — только убить, а это имеет куда меньшее значение, чем ты думаешь, верно?
Джилл деликатно встревает, пытаясь примирить их:
— Разве мы не выбрали кусок для Гарри, чтобы он тоже почитал?
— К черту, — говорит Ушлый. — Это уже ни к чему. От него идут злые волны, верно? Он не готов. Он еще не созрел.
Кролик обижен — он ведь только в шутку все говорил.
— Да готов я, готов, дайте мне мой отрывок, я прочту.
Ушлый обращается к Нельсону:
— Что скажешь, Крошка Чак? По-твоему, он готов?
— Только читай, как надо, пап. Не насмехайся, — говорит Нельсон.
— Это я-то? Над кем я когда насмехался?
— Над мамой.
Ушлый дает Кролику раскрытую книгу.
— Совсем небольшой кусок. Просто прочти то, что я отметил.
Мягким красным грифелем. Раньше такие продавались в коробках под названием «Крейола», и ряды остреньких разноцветных кончиков напоминали ему заполненные трибуны стадиона. Странно, как это он вдруг вспомнил.
— «Я считаю, друзья мои и сограждане, — волнуясь читает Кролик, — что мы не готовы воспользоваться избирательным правом. Но мы можем научиться. Дайте человеку орудия производства, разрешите ими пользоваться, и со временем он освоит то или иное ремесло. Вот так же обстоит дело и с голосованием. Возможно, вначале нам будет многое непонятно, но со временем мы научимся исполнять свой долг».
Дождь встречает это выступление легкими аплодисментами.
Ушлый наклоняет узкую голову и с улыбкой смотрит на двух малолеток, устроившихся на диване.
— Вот отличный ниггер, верно?
Нельсон говорит:
— Не надо, Ушлый. Он над тобой не насмехался, и ты не должен.
— Я же ничего плохого не сказал, миру как раз и не хватает хороших, правильных ниггеров, верно?
Стремясь показать Нельсону, какой он крепкий орешек, Кролик говорит Ушлому:
— Все это для любителей пострадать, был бы повод. Вот если бы я начал сейчас причитать, зачем финны так скверно обошлись со шведами в каком-то там году.
— Мы же пропускаем «Давай посмеемся»! — восклицает вдруг Нельсон.
Они включают телевизор. Холодная маленькая звездочка ширится, разливается по экрану полосами, и возникает картинка: Сэмми Дэвис-младший в роли маленького грязного старикашки, который, отбивая чечетку и напевая какую-то нелепую печальную песенку, не спеша продвигается позади скамейки в парке. Заметив, что на скамейке кто-то сидит, бодро приосанивается. Но это совсем не Рут Баззи, а Арти Джонсон[53], белый, по-настоящему мерзкий старикашка. И вот они сидят рядом, уставясь друг на друга. Будто это один человек и его отражение в кривом зеркале. Нельсон смеется. Они все смеются: Нельсон, Джилл, Кролик, Ушлый. А милостивый дождь зашивает их в большое широкое платье, одергивая и подкалывая его вокруг дома, словно портной на примерке.
В другой вечер Ушлый спрашивает Кролика:
— Хочешь знать, что чувствует не-егр?
— Не слишком.
— Пап, не надо, — говорит Нельсон.
Джилл молча с отсутствующим видом передает Кролику закрутку. Он нерешительно делает затяжку. За десять лет едва ли выкурил сигарету и сейчас боится вдохнуть дым. Ему чуть не стало плохо в тот раз, в «Уголке Джимбо». А надо глубоко втянуть в себя дым и задержать. Задержать.
— Представь себе, — говорит Ушлый, — что ты в стеклянном ящике, и стоит тебе к чему-то потянуться, как ты ударяешься головой. Представь себе, что ты в автобусе и все отодвигаются от тебя, потому что все твое тело покрыто гнойными коростами и люди боятся заразиться.
Кролик выдыхает дым, выпускает его из себя.
— Все совсем не так. Черные парни в автобусе наглые как черти.
— Ты отлил такое множество строк, что свинцом можно было бы покрыть весь шар земной, верно? Ты ведь ни к кому не испытываешь ненависти, верно?
— Ни к кому.
— А как ты относишься к тем, что живут в Пенн-Парке?
— К которым?
— Да ко всем. Ко всем тем, что живут в этих больших, пряничных псевдотюдоровских особняках, где его и ее «кадиллаки» стоят у кустов гортензий. Как насчет всех этих старперов, что сидят в клубе «Мифлин» за чугунными воротами, раньше они владели текстильными фабриками, а теперь владеют лишь кипами бумаг, благодаря чему могут покупать сигары и девочек? Как насчет них? Можешь сразу не отвечать.
Перед мысленным взором Кролика возникает Пенн-Парк сего псевдотюдоровскими, наполовину деревянными, наполовину оштукатуренными домами, с лужайками без единого сорняка, пышными, как подушки. Район этот расположен на высоком месте. А Кролику всегда казалось, что он находится на самой вершине горы, горы, на которую ему никогда не взобраться, потому что это не настоящая гора, как Джадж. А он, мама и папа и Мим жили у подножия этой горы, в темной половине дома, под боком у Болджеров, и папа возвращался домой с работы каждый день такой усталый, что не мог уже играть с ним в мяч на заднем дворе, а у мамы никогда не было драгоценностей, как у других женщин, и они покупали вчерашний хлеб, потому что он был на пенни дешевле, а у папы болели зубы, но он не хотел тратиться на дантиста, а теперь доктора, которые ездят в «кадиллаках» и живут в Пенн-Парке, устраивают спектакль около умирающей мамы, а ведь все это их рук дело.
— Я их ненавижу, — говорит он Ушлому.
Лицо черного сияет, светится.