- Прямо куполом на то место, где я упала со страха, сказала Саломея. - Если бы не ты...
Она поцеловала мою руку.
Мы любили смотреть на звезды. Тихонько убегали из дома я от двоюродного дяди, она от родителей - на тот самый пустырь, прятались в траве и молча лежали на спине, прижавшись плечами. Потом мы путешествовали со звезды на звезду, а то по такой большой, такой близкой, такой прекрасной Луне.
Однажды Симон поехал на лошадях к морю (приходил корабль из Греции с корнями виноградных лоз) и взял нас с собой. Какой же это был праздник море, солнце и Саломея! Она выходила из волн как нимфа, и волосы падали ей до пят. Взявшись за руки, мы бежали по влажному песку у самой кромки воды и радостно смеялись.
Брызги, соленые и теплые, паруса рыбачьих лодок, бездонное небо - все приводило нас в восторг. Если бы жизнь была вся - как счастливое, беззаботное детство!
На Пасху мы ходили друг к другу в гости. Сидели строго и чинно, как взрослые, ели праздничные блюда. Особенно любили сладости. Когда оставались одни, мы неумело и безгрешно целовались. Однажды я невольно подслушал разговор Симона с моим дядей.
- Девочка созрела, - говорил Симон. - Посмотри на ее груди - набухли как две почки весной на веточке персикового дерева.
- Это так, - улыбнулся дядя.
- Так, конечно, так, - с досадой повторил Симон. - Твой парень трется возле нее все время.
- Что значит "трется"? - решил возмутиться дядя.
- Да разве я против? - миролюбиво добавил Симон. - Только как бы до греха не дошло. Поженить бы их, вот что.
Дядя долго молчал. Мне не было видно его лица. Но когда он, наконец, заговорил, я отлично представил его гримасу, когда он давился, но жевал зеленую сливу.
- Она созрела, да он-то еще не мужчина, а ребенок. Как сделать ее матерью - это он сообразит, я с тобой согласен. Но содержать семью? Нет, не сможет. Нам же брать их на свои плечи и кормить и поить нет ни сил, ни резона, ни возможности.
Через месяц было объявлено о свадьбе Саломеи с сыном купца. Но женой его она не стала. В день свадьбы бросилась с крепостной стены и разбилась насмерть...
Иисус сейчас далеко-далеко. Он несет людям свет добра и сострадания. И я счастлив, что умираю за брата. Последние же мысли о моей любви, в которой - одной! - проявилось все то лучшее, на что способен человек. А он способен на многое. И ради любви становится всесилен, всенежен, всестоек, всепрощающ, все... бессмер... бессмертен.
Иисус, брат мой, слышишь ли ты меня?"
Глава сорок третья ДО УТ ДЭС*
(*Даю, чтобы и ты мне дал (лат.)
Джерри метался по Штатам. Сегодня он был в Юте, завтра в Пенсильвании, послезавтра - в Северной Дакоте. Встречи с крупнейшими бизнесменами, инспекционные осмотры своих предприятий, обеды с губернаторами и законодателями - все, казалось, шло обычным своим чередом. Парсел неукоснительно придерживался порядка, который он выработал для себя много лет назад: ранний - шесть часов - подъем (он любил употреблять именно это военное слово, а не какое-нибудь там пробуждение и пр.), полчаса гимнастики, легкий, почти голодный завтрак, обильный, практически неограниченный ленч, а после четырех часов дня - лишь овощи, фрукты, молоко. Дважды в день, утром и вечером, он разговаривал по телефону с Рейчел, трижды - в десять часов утра, в полдень и в три часа дня, - с головным офисом в Нью-Йорке.
Для посторонних все было как обычно, как всегда - Джерри Парсел, магнат, один из индустриальных столпов страны, мудрый и щедрый меценат работал, работал, работал во славу своей империи и Америки. Но был один человек, который знал,что с Джерри Парселом происходит нечто непонятное,неладное, скверное. Этим человеком был Джерри Парсел. То его охватывало такое состояние,когда он не знал, что может совершить в следующую секунду. И он, стремясь уйти от гнетущей потребности совершить нечто непоправимое, включал диктофон или видеофон или хватал трубку телефона и начинал яростно диктовать распоряжения, указания, приказы. Явных противоречий в них не было, но чувствовалась поспешность и непродуманность. Чувствовалась теми, кто работал с Парселом многие годы и утвердился в мысли, что поспешность, непродуманность так же чужды Парселу, как жалость и слюнтяйство. То он вдруг ощущал неизвестный ему дотоле страх одиночества, страх закрытого помещения, страх высоты. И он вызывал к себе в кабинет секретарей, помощников, телохранителей; спешил прочь из здания на улицу, мешался с толпой, уезжал за город и бродил часами вдоль речки, по полю, по лесу. То ему казалось, что он смертельно болен, и он прочитывал кипу медицинских книг, всякий раз облегченно вздыхая, когда казавшиеся ему достоверными симптомами рака или проказы не подтверждались.
"Боже, в чем же я, собственно, не прав? - размышлял как-то Джерри. Он только что приказал посадить самолет на ближайшем аэродроме - ему показалось, что в следующее мгновение этот могучий летающий аппарат разлетится на мелкие куски, и ужас охватил его. Вскоре после посадки он сумел восстановить контроль над собой и провел несколько часов, сидя с Ларссоном в паршивеньком баре провинциального аэропорта. - В том, что я отстаиваю дорогие для меня идеалы? Или в том, что я не даю врагам Америки укреплять их позиции - как здесь, внутри, так и за ее пределами? Или, наконец, в том, что - как я полагаю, - все средства хороши в борьбе против этого богом проклятого дела? И осуществляю этот свой принцип везде, всегда, при любых обстоятельствах?
Подумаешь - земной бог Джон Кеннеди! Таких Джонов тысячи. И каждый может, если судьба его поставит в экстремальные условия, напортить столько, что и на небесах не сумеют исправить. Нет, с ним все ясно, все правильно. Хотя каждый раз возникает проклятый вопрос - кто теперь? Но это, в конце концов, все же лучше, чем поступление принципами. Ведь Джон, кроме всего прочего, был строптивым малым. А строптивость хороша лишь в молодом и необъезженном мустанге... Когда хирург проводит успешную операцию, удаляя злокачественный нарост и когда эта операция способствует одоровлению всего организма, хирургу все благодарны, его объявляют героем, возводят чуть ли не в сан святого. Хотел бы я знать, чем я - не хирург больно Америки?"
За все пять недель, прошедшие со времени последнего разговора с Беатрисой, Джерри ни единого раза не вспомнил дочь по имени. "Она", "ее", с "ней", - только так разрешал он себе думать о Беатрисе. теперь чаще всего она представлялась ему в виде годовалой, розовощекой девчушки с забавными светлыми кудряшками. она улыбалась, протягивала к нему пухлые пальчики, твердила: "Дэдди! Дэдди!". Или он видел ее пятилетним крепышом, для которого наступила пора миллиона вопросов: "Почему птички летают? Почему солнышко светит? Почему ты такой старый? Почему? Почему? Почему..." А сколько было восторга, когда ей, уже подростку, он подарил сделанный по специальному заказу миниатюрный "бьюик" и она стала разъезжать в нем по дорожкам их сада в Манхэттене.
Теперь все это забыто. теперь он для нее - не папочка, не дэдди, "чудовище". Теперь он для нее - "убийца самого лучшего из всех американцев Джона Кеннеди". Надо будет дать задание Ларссону выяснить, кто этот негодяй,очернивший отца в глазах дочери. А "она" тоже хороша! Восстала против отца, слепо поверив сплетням и сразу же заняв противную поизцию. неужели гены Маргарет оказались сильнее? Неужели его дочь не прозреет и не проснется в ней чувство великой ответственности перед собой, перед людьми, перед миром? Допустимо играть в либерализм. Допустимо иногда и побравировать "левой" позой. Недопустимо забвение главного - исполнения миссии клана Парселов, миссии идеальной американской справедливости и идеального американского порядка.
Было время, когда "она" ловила каждое его слово, дышала его дыханием, мыслила его мыслями. И ведь совсем недавно это было. Счастливый Джерри не допускал и мысли, что когда-нибудь будет иначе. И вот - на тебе! А он так гордился "ею". "Ее" сильным мужским умом. "Ее" парселовским характером. "Ее" бескомпромиссностью и упорством. Все, все обернулось против него. Джерри любил их нечастые, долгие вечерние беседы, игру в бильярд (последние пятнадцать лет он ни с кем, кроме нее, не играл - просто потому, что не получал удовольствия), совместные походы на бейсбольные матчи и поединки борцов и боксеров. Ему нравилось всячески опекать "ее" незримо и неназойливо. А любой "ее" успех, большой ли маленький ли, наполнял его чувством гордости, заставлял испытывать радость значительнее и глубже, чем при любых своих победах на бирже. Да и что они ему, эти победы? "Всех женщин мира не перелюбишь, всех денег на этом свете не обретешь", вспомнил он выражение Роберта Дайлинга.
А "ее" дочерние ласки? Один "ее" легкий и нежный поцелуй в щеку - как прикосновение мягкого, молодого листочка - снимал с него усталость, накопившуюся годами в общем-то довольно бурной жизни. От прикосновения "ее" руки к его волосам, от сказанного тепло и искренно "дорогой папочка" он начинал себя чувствовать не машиной для делания денег, а человеком, любимым кем-то на этом свете бескорыстно и бесхитростно. И ощущать, что кроме долга в этой жизни существует еще и радость. Радость продолжения твоего собственного бытия. В бытие тех, кому ты дал жизнь.