Поворот языкознания к новым методам в конце 50-х - начале 60-х годов сопровождался введением огромного числа новых терминов и неоправданной усложненностью, затемненностью изложения. В противовес этому Сидоров стремился следовать примеру известнейшего русского лингвиста В. А. Богородицкого, о чем и написал: "Хотя его (Богородицкого) учитель, профессор И. А. Бодуэн де Куртенэ, писал, что В. А. Богородицкий пишет просто до приторности, я был бы очень рад, если бы мне удалось достигнуть этой простоты". Приторной простоты у Сидорова не было, была изысканная простота. Изысканно просто написан учебник русского языка для вузов, известный целому поколению словесников как "Аванесов и Сидоров".
В годы, когда я имела счастье постоянно встречаться с Владимиром Николаевичем, у меня уже были какие-то склонности и пристрастия, и они не пересекались ни с фонологией, ни с исторической фонетикой русского языка, где он был специалистом высочайшего класса. Однако именно у Сидорова я научилась более широкому взгляду на язык. История науки после бесед с Сидоровым переставала быть хаотичным скоплением лиц и работ, а представала как некий поток, пусть и с очень сложными закономерностями.
Он умел показать, как у ученых возникали те или иные задачи и взгляды, раскрыть суть преемственности, и все это - крупными мазками, без деталей, доступных только тем, кто уже читал источники. Именно после бесед с Сидоровым и хотелось сесть за источники, хотелось "прикоснуться" - теперь они читались как откровение, потому что для них Владимир Николаевич умел находить общую раму.
У гуманитариев, как мне кажется, умение видеть "с птичьего полета" редко сочетается со склонностью скрупулезно сопоставлять разбросанные по источникам факты, усматривать неслучайность частностей, любовно анализировать отдельные примеры. У Сидорова эти качества были счастливо соединены. Отсюда, как мне представляется, и возникало чувство такого могущества его ума, что язык со всем волшебством и бесконечной сложностью переставал казаться непознаваемым. Напротив, возникало чувство окрыленности. В наших разговорах на темы, связанные с языком Пушкина и интерпретацией пушкинских текстов, это проявлялось особенно остро.
Я надеюсь, что история создания "Словаря языка Пушкина", уникального издания, выходившего с 1956 по 1961 год, еще найдет своего летописца. Словарь этот был детищем рано ушедшешего из жизни замечательного русского лингвиста Г. О. Винокура (1896 - 1947). Над словарем работали люди, страстно любившие свое дело; старшие и младшие были равны перед значительностью цели. Сидоров сам держал корректуру, не передоверяя никому эту чрезвычайно изматывающую работу, просиживая до глубокой ночи над листами вместе с И. С. Ильинской, А. Д. Григорьевой, В. А. Робинсон, В. Д. Левиным и другими сотрудниками. Работа для них была смыслом и страстью, в ней воплощалась жизнь и представление о жизненных нормах; этот труд, сколь бы он ни был тяжел сам по себе, всегда виделся мне как результат свободного выбора.
Сидорову была присуща несуетная гордость человека, глядя на которого, я впервые поняла смысл слов "меня можно сломать, но не согнуть". Исчезнувший храм Христа Спасителя оставался для него не менее реальным, чем уцелевшие Провиантские склады на углу Остоженки и Садового кольца. "Сей поцелуй, дарованный тобой" Баратынского, одно из любимых своих стихотворений, читал он как строки современника. Жизнь была непрерывна и прекрасна.
Я вижу Сидорова сидящим на скамейке во дворе квартиры Пушкина на Мойке белой ночью 1959 года. Он смотрит на занавешенные итальянскими шторами окна. Потом он читает мне по памяти отрывок из письма Пушкина жене:
"В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых я уже не пляшу". Мы молчим.
Мой учитель А. А. Реформатский
Умирают мои старики
Мои боги, мои педагоги,
Пролагатели торной дороги,
Где шаги мои были легки.
Вы, прикрывшие грудью наш возраст
От ошибок, угроз и прикрас,
Неужели дешевая хворость
Одолела, осилила вас?
Б. Слуцкий
Почти пятьдесят лет каждый вступающий в филологию открывает учебник А. А. Реформатского "Введение в языкознание". Александр Александрович Реформатский родился в 1900-м и умер в 1978 году. Все больше тех, для кого Реформатский - это учебник, подобно тому как Ожегов - это словарь. Для меня же Реформатский это - "наш А. А.", которого между собой мы иногда любовно называли "Старик". Ожегов - это Сергей Иванович, друг А. А., которого я часто видела в институте.
В учебниках, словарях и других книгах эти люди оставили свой след на Земле. Но живая традиция - это не только книги и статьи. Это прежде всего заповедь способа бытия в науке и в обществе, это уроки жизнетворчества. Живая традиция реализуется в людях. Именно поэтому каждый год, начиная с 1979-го, в середине октября в Институте языкознания Академии наук (теперь Российской Академии наук) на научные заседания памяти Реформатского собираются вместе ученые разных поколений. "Реформатские чтения" организуют по очереди те, кто в разные годы учился у Александра Александровича. Когда в 1986 году это предложили сделать мне, я решила пригласить выступить именно тех, для кого Реформатский - это уже только учебник, Московская фонологическая школа, статьи и книги.
В нашем институте маленький зал. Когда притихли те, кому пришлось довольствоваться стульями в коридоре, я поразилась, как много в зале лиц совсем юных. И подумала: непросто будет рассказать им о том, чему и как учил нас А. А. Реформатский. И еще более сложно будет объяснить, чт он для нас значил.
Мы, т. е. сотрудники Сектора структурной и прикладной лингвистики Института языкознания АН СССР, которым Александр Александрович заведовал, сидели с ним бок о бок без малого двадцать лет. Сначала в тесной комнатке, именовавшейся "за залом", в особняке на углу Волхонки и бульвара (там сейчас помещается Институт русского языка РАН). Позже - в еще более тесном закутке, в подвале флигеля, который Реформатский называл "голицынские конюшни", напротив Музея изящных искусств. (Так называли музей в моем детстве, и так называл его А. А.) Ну, а в здании на Большом Кисловском, где мне предстояло теперь выступить, мы с ним уже не сидели...
Я не была ученицей Реформатского в прямом смысле слова - не училась у него в аспирантуре, не занималась ни фонологией, ни морфологией. Мои задачи всегда были далеки от А. А., хотя круг его интересов был необычайно разнообразен. Всеяден он, однако же, не был. Он не читал мои работы - и не делал вид, что читал. Дело было не в этом. Все мы, окружавшая его молодежь, интересовали его как люди. Сам он был неповторим - и предполагал эту неповторимость в нас. Это было изначально: если мы чем-то заняты, значит, это имеет смысл. А раз так, надо дать нам свободу заниматься своим делом, не критикуя выбор целей, не навязывая оценок. Это было особенно важно в те жесткие времена.
Молодое поколение, как я сейчас думаю, принципиально не может ощущать свое положение как привилегированное по сравнению с жизнью и бытом поколения предыдущего. Никого нельзя убедить словами наподобие "вам-то хорошо, вы можете то-то и то-то, а для нас это было бы невообразимым подарком". Все позитивное неосознанно воспринимается как естественное и должное, а негативное - как незаслуженное наказание, невезение. Никого не может утешить тот факт, что у него есть крыша над головой, в то время как количество беженцев в России близится к миллионам.
Такая позиция не только понятна - она в определенном смысле правильна. Норма как таковая не осознается. Осознается и переживается ее нарушение. И здесь коллизии, характерные для науки и вообще культуры, - не более чем частные случаи проявления общей закономерности. Никто не ощущает как подарок то обстоятельство, что на русском издано и откомментировано практически все наследие Соссюра. Или что русское издание "Основ фонологии" Трубецкого есть в любой университетской библиотеке. Между прочим, русский перевод сделан А. А. Холодовичем, а комментарии (в виде послесловия) - написаны А. А. Реформатским.
Холодович и Реформатский были тогда уже немолоды и широко известны. Труд, положенный ими на русское издание "Основ", был прежде всего гражданским поступком, равно как и переиздание "Курса общей лингвистики" Соссюра, которое стоило Холодовичу многолетних усилий.
В середине шестидесятых, когда мое поколение кончало университет, ничего этого не было. А что же было?
На филфаке бытовало выражение "держал в руках". Когда на экзамене неловко сказать, что не читал, а сказать, что читал, - рискованно, говорили "держал в руках". Так вот, средний выпускник филфака тех лет - да и не средний тоже - даже держать в руках "Курс" Соссюра не мог, потому как эта книга существовала в нашей библиотеке в единственном экземпляре издания 1933 года. Перевел Соссюра Алексей Михайлович Сухотин, друг и соратник А. А. Реформатского. Собственно, и узнать о существовании "Курса" - книги, возвестившей в лингвистике начало новой эпохи, - в моей молодости было неоткуда: "Курс" в переводе Сухотина был отмечен одной (!) рецензией в 1934 году.