Полночь давно пробила. Еще час прошел — все недвижим император.
— Иванушка, ты здесь? — наконец раздался опять слабый голос. — Поди ко мне поближе, или нет, остановись, встань только так, чтобы я мог тебя видеть. Не подходи ко мне, ведь у меня оспа, я могу заразить тебя. Ах страшно, ведь это! Подальше уйди, подальше. Ты должен беречь себя: у тебя невеста, ведь на лице знаки останутся, подурнеешь ты, князь Иван… Послушай, я лежал вот, и мне слышалось, что кто‑то сказал, будто я совсем умираю. Иванушка, правда ли это?
— Неправда, неправда! — едва сдерживая рыдания, говорил князь Иван. — Неправда, государь, ты выздоровеешь, потерпи немного…
— Да, я хочу выздороветь. Я не хочу теперь умирать. Мне жить хочется, я встану и другим сделаюсь. По новому все начнется. А где она, моя невеста? Прошу, чтобы ее не впускали, да, впрочем, и сама не придет: побоится испортить красоту свою. Ну, и хорошо, я не могу ее видеть! Я не хочу ее видеть, слышишь, Андрей Иванович? Не хочу, ни за что не хочу!..
Алексей Григорьевич, если б только можно было, зажал бы рот умиравшему.«Ведь вот‑таки позвали этого Остермана! Теперь вот сидит и каждое слово в своей памяти записывает. Потом из всякого слова сделает историю: за звук один погубить нас сумеет!..»
Он кинулся к Остерману и уж не знал, что и придумать, чтоб только как‑нибудь удалить его из спальни.
Но сознание вернулось к больному.
— Оставь его, Алексей Григорьевич, — строго проговорил он. — Не уходи, будь со мною, Андрей Иваныч. А где Лиза? Как бы хотел я ее видеть. Где Лиза, и ее не пускают?! Пошлите за нею сейчас, чтоб непременно она приехала. Я хочу ее видеть, хочу, слышите! Лиза, где ты, моя добрая, милая Лиза? Посмотри, как я болен: говорят, я умираю. Веришь ли ты, что я умираю?
И он ждал ответа, но никто не отвечал ему: цесаревны не было. Ее решительно не впускали, представляя в резон, что она может заразиться. Но теперь и за нею послал Алексей Григорьевич.
«К чему было не впускать? — думал он. — Если и заразиться, тем лучше, — пускай сама заболеет и умрет, хоть с этой стороны не будет напасти».
Прошло еще несколько минут, и снова император потерял сознание… он стал бредить. Вот и сестру вспомнил, вот ему кажется, что перед ним она, что он говорит с нею.
— Наташа, чего ты так долго не приходила, зачем меня одного оставила? А без тебя что было со мной, какие муки, какое горе! Прости меня, Наташа, я грешник великий, да, я преступил свою клятву, тебе данную: здесь, в этой ужасной Москве остался, и Бог наказал меня! Болен я, тяжко мне! Наташа, зачем ты меня оставила? Наташа, не отвертывайся от меня, прости меня. Послушай, не верь им, никому не верь, если тебе скажут, верь: насильно, против моей воли все это сделалось. И все оттого, что тебя не было. Я ждал тебя, ждал, а ты не приходила…
Волосы дыбом становились на голове у Алексея Григорьевича. Он Бог знает что бы дал теперь, чтоб никого, кроме него, не было в спальне.
Остерман сидел с наклоненной головою, ото всех пряча лицо свое.
Князь Иван ни о чем не думал, даже, может быть, не понимал смысла слов умиравшего своего друга. Он только терзался тоскою, только чувствовал всем своим сердцем, что еще минута–другая — и все будет кончено…
Медленно отворились двери, и тихо, едва держась на ногах, в спальню вошла царица Евдокия Федоровна. Она снова явилась мрачным привидением, как и тогда, в последние минуты жизни внучки своей Натальи. И как тогда никто не обратил на нее внимания, так и теперь тоже. Император уже не мог ее видеть, о ней не думал, а видел теперь только тех, кто был в его сердце.
Снова тишина водворилась в спальне. Слышно было тяжелое дыхание умиравшего. Доктор наклонился над ним, взял его за руку и печально покачал головой.
Вдруг все лицо Петра преобразилось. С широко раскрытыми, блестящими глазами приподнялся он с подушки.
— Иван, Иван! — Скорей запрягайте сани… хочу к сестре ехать!..
Он силился еще сказать что‑то, но вместо слов послышались одни хриплые, непонятные звуки. Он к кому‑то простер руки и вдруг упал навзничь. Его руки опустились.
XIV
На другой день рано утром в палатах Верховного Совета назначено было собрание. Туда съехались все сановники, а также и высшее духовенство.
Началось предварительное совещание о том, кого теперь выбрать на престол Российский. Все были в сборе, одного Остермана не было: он находился при теле государя и в Совет не поехал. Многие уговаривали его, но он решительно отказался. И покидать тело любимого монарха нет у него силы, да и в Совете ему делать нечего: он иностранец и примет общее решение.
Но все же рано утром над телом царственного покойника Остерман уже успел переговорить с князем Дмитрием Голицыным. Теперь он мог оставаться спокойным, он знал, к чему будет клониться решение Верховного Совета.
В Совете же был шум великий, и долго никто не мог понять друг друга.
Все, что говорилось еще накануне про разные партии, теперь оказалось вздором, никаких партий не было; все явились ни к чему не приготовленными, пораженными смертью единственного внука Петра Великого по мужской линии, и потому все шло вразброд. Сильнее всех и отчаяннее говорил и требовал внимания князь Алексей Долгорукий. Он сразу объявил, что престол должен принадлежать его дочери, показывал всем завещание Петра II, но никто не обращал на него внимания.
Если б мог князь Алексей взглянуть теперь вокруг себя хладнокровно, он увидел бы ясно, что дело его проиграно. В семье Долгоруких единства не было: он остался один со своим подложным письмом, на которое никто и глядеть не хотел.
Имя царицы Евдокии Федоровны пронеслось было по собранию, но сейчас же и замолкло. Старая, умирающая монахиня, что ж это будет? Царица на два дня, а потом опять то же! Цесаревну Елизавету даже как будто совсем позабыли.
Один князь Дмитрий Михайлович Голицын упорно молчал. Он выжидал время, когда все успокоятся настолько, что станут его слушать, и вот, выбрав удобную минуту, он встал со своего места и заговорил ровным, громким голосом о том, что дом Петра I пресекся со смертью Петра II, и по справедливости необходимо перейти к старшей линии, то есть к линии царя Ивана Алексеевича. Старшую дочь его, царевну Екатерину, выбрать трудно, она замужем за герцогом мекленбургским, а вторая дочь, Анна, герцогиня курляндская — вдова, свободна и одарена всеми способностями, необходимыми для монархини.
Алексей Григорьевич кинулся было к нему, ему хотелось задушить его, сам он и не вспомнил про бедную курляндскую герцогиню и вообразить не мог, что она явится соперницей его дочери, но князь Алексей удержался. Он с ужасом увидел, как все собираются кругом Голицына, как все кричат:«так, так! Конечно, и рассуждать больше нечего! Выбираем Анну».«Анна! Анна!» — только и слышалось в заседании Верховного Совета.
Тяжелые двери растворились и на пороге залы показалась полная, бледнолицая фигура барона Андрея Ивановича Остермана.
— И я подаю свой голос за герцогиню курляндскую! — проговорил он. — У одной у нее, по мнению моему, законное и неоспоримое право владеть русским престолом.
Алексея Долгорукого родственники должны были вывести из залы заседания: сам он уж идти не мог. Он безумно глядел на всех и шептал слова непонятные.
А в это время»разрушенная царская невеста»гнала всех от себя, никого к себе не впускала: сидела, запершись, в своих комнатах. Какие муки вынесла она, какие мысли прошли в голове ее, никто о том не ведал, да и никто теперь о ней и не думал больше. Каждый был занят своим личным горем, своими опасениями, и стон стоял по Москве от этого личного горя.
Не избег его и дом Шереметевых: в этом доме в гробу парчевом лежала покойница: бабушка Натальи Борисовны.
И не знала бедная невеста Ивана Долгорукого, о чем ей больше печалиться; о смерти ли доброй бабушки, или о смерти императора. Чуяло сердце Натальи Борисовны, что беды только еще начинаются, что впереди одно горе. Плакала она и стонала день целый, и никто не мог ее утешить. Она хорошо предвидела, что не оставят теперь в покое ее друга милого, что погиб он. Родные ее уговаривали, представляли ей, что она еще человек молодой и нечего так безрассудно сокрушать себя. Можно этому жениху отказать, если ему худо будет; мало ли женихов у нее найдется. Но она с ужасом просила родных молчать и не заикаться ей о таком позорном деле; не для славы, богатства и почестей решилась она выйти за князя Ивана.
— Не могу я согласиться такому бессовестному совету! — твердила она. — Одному отдала свое сердце, чтоб жить и умереть вместе, а другому уж нет участия в любви моей. Нет у меня той привычки, чтоб сегодня любить одного, а завтра другого! — и снова она плакала, и конца не было слезам ее.
«Он‑то что теперь, он‑то, несчастный, как мучится? — думала она. — Хоть бы на минутку его увидать!»
Но князь Иван не показывался; он был при гробе императора.
Вот и день пришел страшный. Сейчас повезут мимо двора Шереметевых государя. С опухшими глазами, измученная, на себя непохожая, подошла к окошку Наталья Борисовна, к стеклу прильнула и замерла. Видит она, по улице уж медленно подвигается торжественная процессия. Вот проходят духовные особы: множество архиереев, архимандритов и всякого духовного чину. Потом несут государственные гербы, кавалерии, ордена разные, короны. Вот и гроб. А перед гробом идет князь Иван Алексеевич, несет на подушке кавалерии. Двое людей каких‑то ведут его под руки,«сам, видно, ослабел совсем, бедный». Слезы застилают глаза ее, грудь давит от рыданий, но все она смотрит, не отрываясь смотрит на своего несчастного друга. Епанча на нем траурная, предлинная: флер на шляпе до земли, волоса распущены, сам так бледен.«Никакой в нем нет живости».