- Сэр, мне прискорбно видеть, что человек, которого провидение столь благосклонно одарило милостями, воздает за них такой злой неблагодарностью, ибо если вы и не наносили мне обид самолично, видно каждому, что вы получали удовольствие, когда это делали другие, и ни разу не попытались воспрепятствовать грубости, проявленной в отношении меня, а следовательно, и вас, если вы правильно ее истолкуете, потому что я ваш гость и, по законам гостеприимства, подлежу вашему покровительству. Один джентльмен нашел приличным сочинить на меня стихи, о которых я скажу лишь то, что лучше быть их темой, нежели автором. Он изволил оказать мне неуважение как пастору. Я полагаю, мое звание не может явиться предметом насмешек, а сам я могу стать таковым только в том случае, если опозорю свой сан, - но бедность, я надеюсь, никогда и никому не будет вменена в позор. Правда, другой джентльмен продекламировал несколько изречений, выражающих презрение к самому званию священника. Он говорит, что эти изречения взяты из пьес. Я убежден, что подобные пьесы - срам для правительства, разрешающего их играть; и проклятие падет на народ той страны, где их показывают на театре. На то, как со мной обошлись другие, мне не нужно указывать; они и сами, подумав, признают свое поведение несообразным ни с возрастом моим, ни с моим саном. Вы меня застали, сэр, в пути с двумя моими прихожанами (я умалчиваю о том, как напали на меня ваши гончие, ибо тут я простил вполне - все равно, случилось ли это по злой воле выжлятника или по его нерадивости), и мой внешний вид свободно мог навести вас на мысль, что ваше приглашение явилось для меня благостыней, хотя в действительности мы располагаем достаточными средствами; да, сэр, если бы нам предстояло пройти еще сотню миль, у нас достало бы чем покрыть наши расходы благоприличным образом. (При этих словах он извлек полгинеи, найденные им в корзине.) Я вам это показываю не ради похвальбы своим богатством, а чтоб вы видели, что я не солгал. Я не домогался тщеславно чести сидеть за вашим столом. Но, будучи здесь, я старался вести себя по отношению к вам с полным уважением; если в чем-либо я преступил против этого, то лишь ненамеренно; и, конечно, я не мог провиниться настолько, чтобы заслужить нанесенные мне оскорбления. Следовательно, если они направлены были на мое духовное звание или на бедность мою (а вы видите, не так уж я крайне беден), то позор ложится не на мой дом, и я от души молю бога, чтобы грех не тяготел над вашим.
Так он закончил и стяжал дружные рукоплескания всех присутствующих. Затем хозяин дома сказал ему, что очень сожалеет о случившемся, но что гость не должен обвинять его в соучастии: стихи были, как он и сам отметил, так дурны, что он, пастор, мог бы легко на них ответить; а что касается шутихи, то, конечно, это была очень большая обида, учиненная ему учителем танцев; и если, добавил он, пастор отколотит виновника, как тот заслужил, то ему, хозяину, это доставит превеликое удовольствие (и тут он, вероятно, сказал правду).
Адамс ответил, что, кто бы это ни учинил, ему как священнику не пристало применять такое наказание.
- Однако, - добавил он, - что касается учителя танцев, то я свидетель его непричастности, ибо я все время не сводил с него глаз. Кто бы это ни сделал, да простит его бог и да придаст ему немного больше разума и гуманности.
Капитан сказал суровым тоном и с суровым взором, что, он надеется, пастор имеет в виду, черт возьми, не его, - гуманности в нем не меньше, чем во всяком другом, а если кто-нибудь попробует заявить обратное, то он перережет ему горло в доказательство его ошибки! Адамс ответил с улыбкой, что он, кажется, нечаянно обмолвился правдой. На это капитан воскликнул:
- Что вы имели в виду, говоря, что я "обмолвился правдой"? Не будь вы пастором, я бы не спустил вам этих слов, но ваше облачение служит вам защитой. Если бы такую дерзость сказал мне кто-нибудь, кто носит шпагу, я бы уж давно дернул его за нос.
Адамс возразил, что если капитан попробует грубо его задеть, то не найдет для себя защиты в его одеянии, и, сжав кулак, добавил, что бивал не раз и более крепких людей. Хозяин делал все, что мог, чтобы поддержать в Адамсе воинственное расположение духа, и надеялся вызвать побоище, но был разочарован, ибо капитан ответил лишь словами: "Очень хорошо, что вы пастор", и, осушив полный бокал за пресвятую матерь церковь, закончил на этом спор.
Затем врач, до сих пор сидевший молча как самая спокойная, но и самая злобная собака изо всех, в напыщенной речи выразил высокое одобрение сказанному Адамсом и строгое порицание недостойному с ним обхождению.
Далее он перешел к славословиям церкви и бедности и заключил советом Адамсу простить все происшедшее. Тот поспешил ответить, что все прощено, и в благодушии своем наполнил бокал крепким пивом (напиток, предпочитаемый им вину) и выпил за здоровье всей компании, сердечно пожав руку капитану и поэту и отнесшись с большим почтением к врачу, который, и правда, не смеялся видимо ни одной из проделок над пастором, так как в совершенстве владел мускулами лица и умел смеяться внутренне, не выдавая этого ничем.
Тогда врач начал вторую торжественную речь, направленную против всякой легкости в разговоре и того, что зовется обычно весельем. Каждому возрасту, говорил он, и каждому званию подобают свои развлечения - от погремушки до обсуждения философских вопросов; и ни в чем не раскрывается так человек, как в выборе развлечения.
- Ибо, - сказал он, - как мы с большими надеждами смотрим на мальчика и ждем от него в дальнейшем разумного поведения в жизни, если видим, что он в свои нежные годы мячу, шарам или другим ребяческим забавам предпочитает в часы досуга упражнение своих способностей соревнованиями в остроумии, учением и тому подобным, - так, равным образом, должны мы смотреть с презрением на взрослого человека, когда застаем его за катаньем шаров или другою детскою игрой.
Адамс горячо одобрил мнение врача и сказал, что он часто удивлялся некоторым местам у древних авторов, где Сципион, Лелий и другие великие мужи изображены проводящими долгие часы в самых пустых забавах. Врач на это ответил, что у него имеется старая греческая рукопись, рассказывающая, между прочим, о любимом развлечении Сократа.
- Вот как? - горячо воскликнул пастор. - Я был бы вам бесконечно признателен, если бы вы дали мне ее почитать.
Врач обещал прислать ему рукопись и далее сказал, что может, пожалуй, изложить это место.
- Насколько я припоминаю, - сказал он, - развлечение состояло в следующем: воздвигался трон, на котором сидели с одной стороны король, а с другой - королева, а по бокам выстраивались их телохранители и приближенные; к ним впускали посла, роль которого всегда исполнял сам Сократ; и, когда его подводили к подножью трона, он обращался к монархам с важной речью о доблести, о добродетели, нравственности и тому подобном. По окончании речи его сажали между королем и королевой и по-царски угощали. Это, помнится мне, составляло главную часть... Я, может быть, забыл некоторые подробности, так как читал давно.
Адамс сказал, что такой способ отдохновения и впрямь достоин столь великого мужа, и выразил мысль, что следовало бы установить что-нибудь похожее среди наших больших людей - вместо карт и других праздных занятий, в которых они, как он слышал, проводят попусту слишком много часов своей жизни. А христианская религия, добавил он, явилась бы еще более благородным предметом для таких речей, чем все, что мог изобрести Сократ. Хозяин дома одобрил сказанное Адамсом и объявил, что хочет осуществить церемонию сегодня же, против чего врач стал возражать, так как никто не подготовился к речи.
- Разве что, - добавил он, обратясь к Адамсу с таким серьезным выражением лица, что ввел бы в обман и не столь простодушного человека, - у вас имеется при себе какая-нибудь проповедь, доктор.
- Сэр, - сказал Адамс, - я никогда не пускаюсь в путь, не имея при себе проповеди; на всякий, знаете ли, случай.
Пастор легко поддался уговорам своего достойного друга, как называл он его теперь, взять на себя роль посла; и джентльмен немедленно отдал приказание воздвигнуть трон, что было выполнено быстрей, чем они успели распить две бутылки. Но у читателя, пожалуй, не будет больших оснований восхищаться по этому поводу проворством слуг. Трон, сказать по правде, представлял собою вот что: был доставлен большой чан с водой и с двух сторон придвинуто по стулу - несколько выше чана, и все вместе было застлано одеялом; на эти стулья посадили короля и королеву - то есть хозяина дома и капитана. И вот в сопровождении врача и поэта в зал вступил посол, который, прочитав, к великому увеселению всех присутствующих, проповедь, был подведен к своему месту и посажен между их величествами. Те незамедлительно привстали, одеяло, не придерживаемое больше ни с того, ни с другого конца, опустилось, и Адамс окунулся с головою в чан. Капитан успел отскочить, но сквайр, на свою беду, оказался не столь проворен, как это требовалось здесь, так что Адамс, не дав ему времени сойти с трона, ухватился за него и потянул его за собою в воду - к немалому тайному удовольствию всей компании. Адамс, окунув сквайра раза три, выскочил из чана и стал искать глазами врача, которого, несомненно, препроводил бы на то же почетное место, если бы тот не поспешил благоразумно удалиться. Тогда пастор потянулся за своей клюкой и, разыскав ее, как и спутников своих, объявил, что больше ни минуты не пробудет в этом доме. Он ушел, не попрощавшись с хозяином, которому отомстил более жестоко, чем сам того хотел: не позаботившись вовремя обсушиться, сквайр схватил при этом случае простуду, которая причинила ему жестокую лихорадку и едва не свела в могилу.