И чуть дальше: «И Ассоль, и Грэй переросли свою среду. Одна должна пронести мечту сквозь насмешки и издевательства, проявив колоссальную силу внутренней сопротивляемости. Другой – преодолеть беспощадную равнодушность феодальной касты, стремящейся превратить живого человека в очередной портрет фамильной галереи. И с этой точки зрения для писателя существенны уже не имущественные различия в социальном положении героев, а их этническое единство. Мир богатых и бедных независимо трансформировался Грином в мир хороших и плохих. Способности Ассоль и Грэя творить добро, мечтать, любить, верить противостоит фактически только один лагерь, объединяющий и бедняков-капернцев, и богачей-аристократов – лагерь косности, традиционности, равнодушия ко всем иным формам существования, кроме собственных, говоря расширительно, лагерь мещанства».[215]
Замечательно и абсолютно справедливо сказано. И прежде всего потому, что «Алые паруса» – не просто произведение искусства и уж тем более искусственности. Это человеческий документ. Последнее можно сказать про любую книгу любого писателя, но есть произведения так и при таких обстоятельствах написанные, что степень этой личностной насыщенности выражена в них даже сильнее, чем в дневниках, автобиографиях и письмах.
А что касается народа или даже черни, пренебрежение к которой так задело Платонова, то в «Алых парусах» Грин парадоксальным образом высказал почти то же самое, что в это же время вырвалось в Дневнике у его современника Михаила Пришвина (тоже, кстати, Платоновым раскритикованного):[216] «Сон о хуторе на колесах: уехал бы с деревьями, рощей и травами, где нет мужиков».[217]
Именно туда, в «глубокую розовую долину», где нет мужиков и солдат, а есть музыканты, художники и подлинные аристократы духа – но не те, что жили в Доме искусств, а близкие Грину, маленькие, вроде музыканта из портового кабачка Циммера – отправляет автор своих героев. В утопию, противостоящую реальной жизни. Что они там станут делать, как жить, чем питаться – высшим, низшим – неважно. Главное – спасти, увезти ребенка отсюда. В 1939 году хорошо знающий, что такое утопия, разобравшийся с ней в «Чевенгуре» и «Котловане» Платонов от этой утопии отшатнулся, в каком бы виде она ни предстала. А народу служил, потому что в бытии народа видел высшую земную ценность. И подобно тому, как «без меня народ неполный», у Платонова – и я без народа ничто. Грин исходил из противоположного. Он в утопии видел единственную достойную человека действительность, а своих героев народу, даже черни в пушкинском смысле слова, как пишет, защищая Грина, Ковский, противопоставлял.
Грин и Платонов в этом смысле два полюса. Два антагониста и два ответа на вопрос – что делать, если с ужасом жизни душа не может мириться.
Об этом неплохо написал Каверин: «А. Грин и А. Платонов – писатели, о которых можно сказать, что они полярно противоположны друг другу… Платонов – воплощенье первоначального реального опыта жизни. Грин – воплощенье опыта литературного, обусловленного книжным сознанием. Платонов стирает привычные представления, Грин строит на них фантастические истории».[218]
Что бы ни писал В. Е. Ковский в оправдание Грина, Каперна в «Алых парусах» – конечно, народ. Точнее – и здесь Платонова можно было бы поправить: Каперна для Грина – это общество. Общага. Родительский дом с его сумбурным воспитанием, реальное Александровское училище, городское училище в Вятке, команда каботажного корабля, который перевозит не чай и пряности, а бочки с селедкой, Каперна – это ночлежные дома, бараки, золотые прииски, Оровайский резервный батальон с его муштрой и унижением, политическая партия с ее кровавыми приемами, симбирская лесопильня, архангельская ссылка, питерские кабаки, редакции идейно-толстых литературных журналов, где к Грину относились свысока, Красная армия, тифозный барак, это, наконец, Дом искусств с его сумасшедшими, оскорблявшими старомодного Грина нравами, и в этом обществе Грин больше жить не мог, что он к сорока годам окончательно понял и против чего поднял восстание. «У вас не рассказывают сказок. У вас не поют песен. А если рассказывают и поют, то, знаешь, это истории о хитрых мужиках и солдатах, с вечным восхвалением жульничества, эти грязные, как немытые ноги, грубые, как урчание в животе, коротенькие четверостишия, с ужасным мотивом…»
Он вложил эту фразу в уста старого, доброго и безответственного сказочника-провокатора и пьяницы Эгля, чьи слова о корабле с красными парусами, грозившие изуродовать жизнь Ассоль, пришлось исправлять аристократу Грэю, но это и взгляд на мир самого Грина, его итог.
Грин писал «Алые паруса» в те годы, когда ему негде было приклонить голову, когда рушился вокруг миропорядок, пусть им нисколько не любимый, – пришедшее на смену оказалось еще ужаснее. Он писал сказку о нищей, всеми обиженной и кажущейся безумной девочке, когда от него запирали буфет в доме его «кратковременной» жены, потому что он не мог ничего заработать литературным трудом; он взял эту рукопись с собой, когда, тридцатидевятилетнего больного, измученного человека, сына польского повстанца, его погнали на войну с белополяками умирать за совершенно чуждые ему, изжеванные идеалы, и можно представить, сколько горечи испытал бывший социалист-революционер, когда в нетопленой прокуренной казарме неграмотный комиссар просвещал его, профессионального агитатора, ненавидевшего революции и войны, светом ленинского учения о классовой борьбе и победе над мировой буржуазией. С этой тетрадкой он дезертировал, ее таскал с собой по госпиталям и тифозным баракам, с нею влюбился на потеху всему «Дому искусств» в Алонкину, которая и думать о нем не хотела, с мыслями об «Алых парусах» собачился с по-советски вздорной обслугой Дома искусств и наперекор всему, что составляло его каждодневное бытие, верил, как с «невинностью факта, опровергающего все законы бытия и здравого смысла» в голодный Петроград войдет корабль с красными парусами, только это будет его, а не их красный свет. Он ни в одну свою книгу столько боли, отчаяния и надежды не вложил, и читатель сердцем не мог этого не почувствовать и Грина не полюбить и не простить ему несуразностей, вроде свадебной песни «Налейте, налейте бокалы – и выпьем, друзья, за любовь», которую, точно в нэпманском ресторане, исполняет ансамбль под управления Циммера, когда «Секрет» приближается к берегам Каперны, и истошного крика боящейся, что ее не возьмут на борт Ассоль: «Я здесь, я здесь! Это я!», да и всех прочих нелепостей.
Сорок лет Грин честно пытался войти в человеческое сообщество и не смог. Революция похоронила эти попытки и расставила все по местам. Она не просветлила его творчество, как наперебой писали современники, а затем почтенные литературоведы («Великий Октябрь и новый мир были безоговорочно приняты А. Грином… Сегодня уже не вызывает сомнения то, что „Алые паруса“ явились прямой творческой реакцией писателя на Октябрь. Новая эпоха явилась для романтика осуществленной мечтой. Именно поэтому творчество его окрашивалось в революционно-романтический цвет, а оптимистические настроения становятся определяющим качеством его художнического мироощущения»[219]), но освободила Грина от обязанности в этом обществе жить: со строящим социализм народом ничего общего у него быть не могло.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});