Перечитывая эти строки, мне подумалось, что у читателя могло возникнуть предположение о моем намерении стать постоянным консультантом сенатора Джо Маккарти. Чтобы развеять это мнение и показать, что такое суждение о коммунизме было не только у меня одного, приведу несколько замечаний, когда-то сделанных в ходе подготовки к моему выступлению в университете Виргинии месяцев через шесть после моих писем в Госдепартамент.
Я отрицательно относился, в частности, к тому истерическому проявлению антикоммунизма, которое в нашей стране принимало все более широкий размах. Полагаю, что это связано с непроведением различия между несомненно прогрессивной социальной доктриной, с одной стороны, и чуждой нам политической машиной, злоупотреблявшей и присваивавшей себе лозунги социализма, – с другой. Я далеко не коммунист, но признавал, что в теории советского коммунизма (заметьте: в теории, а не на практике) имелись определенные элементы, являвшиеся, вне всякого сомнения, идеями будущего. Отрицать хорошее вместе с плохим – все равно что выплеснуть ребенка из ванночки одновременно с водой и, следовательно, оказаться в ложном положении на определенной странице истории.
…Исходя из этого, возвращаюсь к вопросу о необходимости подхода к проблеме России и коммунизма в целом весьма хладнокровно, софистически, очень хорошо все обдумав и взвесив.
* * *
Как уже отмечалось, я не готовил письменных текстов своих выступлений, разъезжая по стране с лекциями летом 1946 года. Но по возвращении домой я записывал кратко – делая своеобразную стенограмму – то, о чем говорил. Такую запись я сделал и после встречи с Ливелин Томпсон – еще до выступления перед сотрудниками Госдепартамента 17 сентября 1946 года. Там я тоже говорил без предварительно написанного текста, но, судя по моей последующей стенограмме, в речи моей содержалось все то, о чем я упоминал в самых различных аудиториях страны.
А начал я с раскрытия определенной двойственности политических лидеров, с которыми мы встречались в Москве. Некоторые из них вызывали симпатию и в определенной степени наше восхищение, о других же этого сказать было нельзя. У первых проявлялась большая приверженность к идее и принципам, говорили они со спартанской прямотой, проявляя неподдельный интерес к Западу и желание поближе познакомиться с нами и обменяться мыслями и идеями. У них отмечалась смесь гордости и стыда за Россию и ее отсталость, что было для нас вполне понятным. Другая же группа отличалась болезненным самомнением, а в искренности того, о чем они говорили, приходилось сомневаться. И мы приходили к выводу, что их высказывания преследовали вполне определенную цель. Для нас было ясно, что в своей политике нам следовало принимать во внимание обе эти группы – с тем чтобы «поощрять и не вызывать антагонизма у одних, дискредитируя в то же время других».
С несговорчивыми же и непокладистыми можно разговаривать только с позиции военной мощи и политической силы.
Я не думаю, что мы могли влиять на них (советских лидеров), пытаясь убеждать их, приводя соответствующие аргументы и доводы типа: «Вот каковыми должны быть последующие шаги» и т. п. Не думаю, что это вообще возможно, тем более что некоторые попытки в этом плане уже предпринимались… Не считаю также, что наша политика не должна быть честной… но обязательно адекватной при любых изменениях ситуации… Полагаю, что нам следовало проводить свою линию, не надеясь, что они задумаются и скажут: «Черт побери, мы об этом раньше как-то не подумали. Придется изменить свою политику»… Нет, это – люди не того сорта.
Я не имел в виду, что они вообще не слышат и не понимают того, что им говорится. Они просто этого не признают.
Когда вы разговариваете с каким-либо фанатиком, то у него, несомненно, возникает мысль: «Этот парень говорит о вещах абсолютно неверных, он пытается воздействовать на меня интеллектуально, поэтому моя задача состоит в том, чтобы устоять и противодействовать этим попыткам».
Считаю, что поведение советских лидеров могло измениться только в том случае, если бы логика развития событий показала им, что отрицание сотрудничества с нами приведет к негативным последствиям для России, а более мягкая и гибкая политика дала бы неоспоримые преимущества. Коли нам удастся поставить их в такое положение, что им будет невыгодно выступать против принципов Организации Объединенных Наций и нашей политики, зная, что для них всегда широко открыта дверь и отчетливо указана дорога к сотрудничеству и мы при этом сумеем овладеть ситуацией, сохранив хладнокровие и нервы, не применив провокационных действий, но показав свою силу и твердость, без угроз и излишнего шума, то я лично уверен: они не смогут противостоять этому… и рано или поздно логика мышления возьмет верх в их правительстве и принудит их к изменению своей политики.
Здесь необходимо предупредить читателей о том, что этот взвешенный оптимизм не означал ликвидации в ближайшее время «железного занавеса», которая, однако, должна произойти еще при жизни нашего поколения. Думаю, что он все-таки – временное явление.
Полагаю, что, несмотря на значительную отсталость России и ее особенности, близость ее к Востоку и сложное отношение – от любви до ненависти – к Западу при боязни, что Запад окажется сильнее и попробует воспользоваться этим, несмотря на бедность и нищету… она сможет нас все же кое-чему научить и не упустит этого.
«Железный занавес» опущен, но если мы будем вести себя правильно, то сможем через определенное историческое время – лет через 5-10 – иметь гораздо лучшие отношения с русскими, чем ныне, в нормальных, спокойных условиях, когда люди не будут обеспокоены нынешними трудностями.
Советские лидеры в конце концов не намерены в настоящий момент вести с нами открытые переговоры. В этом я был уверен. Но мировое общественное мнение находилось на нашей стороне. К тому же мы обладали мощной силой, определявшей наше преимущество, которое позволило нам сдерживать их в течение длительного времени как в военном, так и политическом плане – при условии проведения взвешенной и мудрой политики и отсутствии провокаций.
По целому ряду причин я подчеркнул слово «сдерживать». Читатель, видимо, отметил, что использовал я его за несколько месяцев до того, как оказался в положении человека, способного в какой-то степени влиять на правительственную политику, как генерал Маршалл стал государственным секретарем еще до того, как сам я стал вхож в круги вашингтонской администрации.
Месяцы, проведенные мной в военном колледже, были весьма насыщенными. Жили мы тогда благодаря любезному вмешательству генерала Эйзенхауэра в одном из генеральских домов, вытянувшихся цепочкой на западной стороне форта Макейра, расположенного в юго-восточной части Вашингтона. Тыльная сторона дома выходила на Вашингтонский канал и реку Потомак. Отеческая забота армии, оплачивавшей аренду дома, обеспечивавшей транспортом и оказывавшей тысячу других мелких услуг, была приятной и придавала уверенность. Более того, мы впервые оказались совсем неподалеку от нашей пенсильванской фермы. Жизненной энергии, как и энтузиазма, у меня тогда хватало, чтобы заниматься сельскохозяйственными делами для поправки своего благосостояния. На ферму мы отправлялись практически в конце каждой недели, выезжая в пятницу после обеда и следуя по прекрасному ландшафту северного Мэриленда, примыкавшего к южной Пенсильвании. В эмоциональном плане такие поездки оказывали на меня умиротворяющее воздействие: повсюду виднелись процветающие фермерские хозяйства с пышной растительностью летом, тихо и спокойно пережидавшие зиму. Идиллию эту немного нарушало вторжение современной урбанизации, определенно негативно влиявшее на красоту и состояние континента. На ферме всегда находилась тысяча самых разных дел (многие из которых так и не делались). Субботы были полностью заняты разнообразными «проектами». Приезжавшие гости подключались к ним с неменьшим энтузиазмом, чем у нас. В воскресенье с утра мы занимались наведением порядка и подготовкой дома к следующей неделе. После обеда уезжали, попадая в совершенно иной мир, мир урбанизации с пухлыми пачками воскресных газет и непрерывными телефонными звонками людей, пытавшихся дозвониться до нас еще с пятницы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});