Откровенность Елены Иоанновны пугала меня. Из печального опыта я уже знал, как опасна излишняя осведомленность в придворной жизни. Но что оставалось делать? Молодая княгиня была так одинока, у нее не было ни одного верного друга на чужбине.
Душой я отдыхал только в те дни, когда мне удавалось вырваться в монастырь отца Владислава, провести с ним вечер в сердечной беседе. Порой мы так увлекались, что засиживались далеко за полночь, и я оставался ночевать в монастырской келье. Старинные манускрипты и новейшие печатные издания, раскопки древностей и последние открытия испанских и португальских мореплавателей, болезни тела и терзания души, движение небесных светил и распускание цветка — казалось, не было такой темы, которая не могла бы дать пищу нашему любомудрию. Отыщут ли алхимики философский камень? Выбьют ли русские шведов из Выборга? Заокеанские земли, открытые гишпанцем Колумбом, окажутся ли восточным берегом Индии или чем-то другим? Удержится ли у власти во Флоренции монах Савонарола? Эти и другие горячие события заполняли наши беседы, прежде чем уплыть в прошлое и застыть скупыми строчками летописей.
Летом 1495 года пришла печальная весть из Мемеля. Внезапно скончался муж моей названой сестры Греты, мейстер Готлиб. К счастью, их старший сын был уже достаточно взрослым и смог унаследовать и возглавить торговое дело отца. Я выпросил у Елены Иоанновны недельный отпуск и поехал навестить сестру, скрасить ей дни траура.
Плавание по Неману заняло два дня. У меня с собой было несколько последних писем от Греты, и я перечитывал их по нескольку раз, любуясь песчаными берегами реки, зарослями цветущего люпина на склонах, бархатными копьями камышей.
Странное чувство охватило меня на улицах Мемеля. Впервые за тридцать лет я снова слышал вокруг себя немецкую речь, читал немецкие надписи на лавках, разглядывал платья немецких модниц, сдувал пену с кружки немецкого пива. И все казалось мне чужим. Был ли это голос моей славянской крови? Или тридцать лет жизни в России смыли память о моей немецкой юности, превратили в настоящего русака?
Наша встреча с Гретой — о, на это стоило посмотреть!
Мы упали друг другу в объятия и не могли оторваться, не могли наглядеться. Траурное платье не старило ее, наоборот, возвращало какую-то грустную моложавость. Ее сын и дочь смотрели на наши нежности с завистливым изумлением. Им пришлось чуть ли не силой отлеплять нас друг от друга, чтобы отвести к накрытому столу.
Сознаюсь тебе: латинские слова благодарственной молитвы о хлебе насущном слетали с моих уст с такой же искренней верой, как и русские. В сердце было так много братской любви, что она легко размывала границу, разделившую земную церковь Христову, заставляла ее оборваться у дверей этого дома. Сознаюсь и в том, что любовь эта незаметно, но быстро окрашивалась новыми, не вполне братскими цветами. Я вглядывался в милые черты родного лица и слышал коварный шепот собственного сердца:
«А что? Вы оба овдовели, оба свободны. Кто сказал, что влюбленность обязательно должна приходить первой и отворять ворота сердечной и душевной привязанности? Как часто бывает, что, наоборот, влюбленность вспыхивает там, где мужчине и женщине дано было сначала слиться сердечно, без всяких греховных помыслов? Может быть, таков уж мой удел и где-то в книгах судеб записано про меня: дано ему будет познать только сорокалетних вдов?»
Конечно, во время того визита я не мог нарушить семейный траур и выразить Грете свои новые чувства. Но мне показалось, что и она испытала нечто похожее, и в ее сердце открылось новое окошко, для одного меня. Всю обратную дорогу я думал только о ней, мечтал, составлял планы новой жизни. Если я решу остаться в Литве…
Должен прервать это письмо — меня срочно вызывает к себе великая княгиня Елена Иоанновна. Закончу завтра.
Ну вот, вот и свершилось то, чего я втайне ждал все последние дни.
Господь послал мне свой знак!
Когда я вошел в покои княгини, она отослала всех слуг и подала мне запечатанный конверт.
— Вот письмо к моему батюшке, — сказала она. — Умоляю доставить и вручить ему в собственные руки. Я не верю, что мои прежние письма достигали его. Никому не могу доверять. Кланяются низко, улыбаются до ушей, но думают только о своей выгоде и корысти. Если же письмо у вас выкрадут или оно пропадет каким-то иным путем, я хочу, чтобы вы передали мои слова батюшке: больше так жить я не могу. Выходя замуж за князя Александра, я мечтала о том, что этот брак принесет мир нашим народам. Что Литва и Россия смогут оставить свой долгий раздор и стать твердо, плечом к плечу, против мусульманского нашествия. А что оказалось? Меня, наоборот, делают яблоком раздора. Батюшка шлет моему супругу нелепые и несправедливые обвинения. Он делает вид, что вступается за меня, и литовские придворные думают, что это я шлю ему ложные жалобы, нагнетаю вражду. Как я могу оправдаться перед ними, перед супругом моим, перед вдовами и сиротами литовских воинов, гибнущих каждый день в пограничных стычках?
— Ваша светлость, Елена Иоанновна, голубушка! — взмолился я. — Да как же я посмею вслух повторить такое великому князю?! Разве не знаете вы, что делают во дворцах с посланцами, которые приносят нежеланные известия?
— Нет, я не верю, не могу поверить, что мой отец знает правду и обрекает свою дочь на такую повседневную муку!
— А можете вы поверить, что кто-то осмелился бы обмануть великого князя, не доставить ему ваше письмо?
Она растерянно умолкла, глядя на портрет княгини Ядвиги — прабабки ее супруга, принесшей христианство в Литву. Потом потянулась к Библии, открыла ее на заложенной странице.
— Вот что я прочла вчера в Притчах Соломоновых: «Мерзость перед Господом — уста лживые, а говорящие истину угодны Ему». И рядом: «Коварство — в сердце злоумышленников, радость — у миротворцев». Я хотела, хочу помогать миротворцам, — но где же моя радость?
— Искупитель обещал нам воздаяние в будущей жизни. «Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божьими».
Она все смотрела куда-то поверх высокого лба и сияющих глаз княгини Ядвиги. И вдруг произнесла слова, отозвавшиеся во мне дрожью мгновенного узнавания, — будто она угадала, повторила, вычитала их в моей душе:
— Для каждого из нас у Господа есть свой замысел. Как страшно не разгадать его, не откликнуться.
Эти слова вдруг загорелись передо мной, как та светящаяся надпись в Вавилонском дворце. Я вдруг понял, что Господу нет нужды всегда являться перед нами неопалимой купиной, громом из тучи, кометой между звезд. Если захочет, Он заговорит с нами устами своих созданий — посылаемых нам людей. И мы узнаем, угадаем Его голос, Его зов по безотказной примете: вот по этому мгновенному счастливому сжатию сердца.
— Конечно, я исполню ваше повеление, — сказал я, вставая и склоняясь в поклоне. — Письмо ваше будет доставлено в Москву. Обещаю употребить все усилия, чтобы оно попало прямо в руки великого князя Ивана Васильевича. И да сбудется по слову Спасителя, и да утешатся миротворцы в жизни вечной.
Так решилась моя судьба, любезный сын.
Завтра я отправляюсь вместе с посольством обратно в Москву. Не знаю, дано ли мне будет свидеться с тобой и обнять тебя. Смиренно готов принять все, что уготовила мне судьба. Прав был Федор Курицын: силен зов Господень в Московии, трудно устоять. И если суждено мне, по Его замыслу, лечь костьми в большой российский котлован — быть по сему.
Надеюсь и верю, что ты вырастешь достойным мужем и это письмо доплывет до тебя через океан времени. И может быть — как знать? — прочитав его в момент трудного выбора, ты испытаешь такое же счастливое сжатие сердца и узнаешь, что Господь говорил с тобой устами — строчками — словами — твоего смиренного, любящего тебя отца.
Аминь.
Говорят историки
1497
В конце октября — начале ноября 1497 года Иван Третий предпринял странную, на первый взгляд, акцию: публичное покаяние в тяжком грехе братоубийства. «Князь великий, став перед отцом своим митрополитом и архиепископом и епископами, начал бить челом перед ними с умилением и великими слезами, прося у них прощения о своем брате Андрее Васильевиче, за то что своим грехом и неосторожностью его уморил в скорби… Митрополит же и архиепископ, и епископы долго увещевали его и простили, наказав впредь, как ему свою душу исправить перед Богом».
Иван понимал, что по существу правы были те, кто называл гибель Андрея убийством и упрекал его в повторении «древнего Каинова зла». Впрочем, раскаяние Державного нельзя было назвать полным. Ведь в темнице продолжали томиться ни в чем неповинные сыновья Андрея Большого — Иван и Дмитрий. Первому в момент ареста было четырнадцать лет, второму — не более семи. Им обоим суждена была страшная участь: пожизненное тюремное заключение.