(В самом деле, как?)[223]
Прочитала она мне и главу из воспоминаний о Мандельштаме[224].
– Времени у меня осталось так мало, – сказала она, – что теперь мне следует писать только то, чего, кроме меня, никто не напишет.
Затем полились блистательные устные речи.
С возмущением и брезгливостью говорила Анна Андреевна о статьях Серебровской и Коваленкова.
– В этой симметрии что-то кроется153.
Потом она сказала:
– На днях вбегает ко мне Аничка. «Акума, мы проходим враждебные группировки, там ты и Гумилев!» – Помолчав, Анна Андреевна продолжала величественно. – Позорный столб, я нахожу, без меня как-то не имеет вида, – вы замечаете, Лидия Корнеевна?
Но, сказать по правде, я сразу представила себе позорный столб как нечто праздничное, прекрасное.
– Звонил мне один болгарин, хотели меня навестить чехи. Но у нас в коридоре отстали от стены и начали жить самостоятельной жизнью обои. Никого нельзя принять. Впрочем, я все равно никого не приняла бы…
– Передают два крылатых изречения Зинаиды Николаевны. Одно: «Брошенной женой Пастернака я не буду. Я буду только его вдовой». Другое: «Бориса Леонидовича больше нет. Существует одна только Ольга Всеволодовна». Боюсь, тут Зина права. Эта баба его слопала. Проглотила живьем.
Анна Андреевна произнесла последние слова не столько зло, сколь задумчиво. Как будто раздумывая – в самом ли деле утонул Борис Леонидович или еще есть надежда, что он когда-нибудь выплывет.
Воспользовавшись наступившей паузой, я рассказала ей (с таким большим опозданием!) о Митиной реабилитации и о своих непристойных слезах в Прокуратуре.
– Не мучайте себя, – сказала мне Анна Андреевна участливым голосом. – Я помню вас тогда. Тогда вы не плакали. Ни один человек не знает, в какую минуту его настигнут слезы.
Словно грех отпустила мне.
– И тогда я много плакала, – сказала я. – Но не перед ними.
Тут раздался стук в дверь. Ардов пришел звать нас чай пить.
В столовой я имела сомнительное удовольствие познакомиться со Львом Никулиным. Он рассказывал о Париже, о Юрии Анненкове, о Льве Любимове (который, по его словам, при немцах издавал гестаповскую газету). Анна Андреевна весьма светски поддерживала беседу, но вдруг, посреди неоконченной фразы, поднялась и, не дав мне даже допить чашку, повелительно увела обратно к себе: «Идемте договаривать!»
О чем бы это? Оказывается, о Заболоцком, о котором мы и не начинали. Обсудить его сборник154.
– Прочли? Ну, говорите, что вы думаете об этой книге.
Я перечислила стихи, которые мне полюбились: «Уступи мне, скворец, уголок», «Журавли», «Чертополох», «Некрасивая девочка», «Лебедь в зоопарке», «Старая актриса», «В кино», «У моря», «На рейде», «Гроза», – в общем, многое.
– Ваш список, насколько я могу припомнить, верен, – сказала Анна Андреевна с некоторой небрежностью, – кроме «Старой актрисы» и «Некрасивой девочки». Но я спрашиваю вас не о стихах, а о книге.
О книге я сказала, что в ней слышится то Ломоносов, то Державин, то Олейников, то Пастернак, то Некрасов… И кое-что холодно.
– Да ведь это страшная книга! – бурно заговорила Анна Андреевна. – Просто страшная. В ней встречаются хорошие стихи, это правда, но нет лица поэта, нет лирического героя, нет эпохи, нет времени… Грузия вся насквозь переводная… Правильно говорит Маршак, что поэзия Заболоцкого выросла на обломках русской классики… И, как хотите, Лидия Корнеевна, а строка «Животное, полное грез» – это, в своем роде, «мое фамилие»[225].
Покончив с Заболоцким, Анна Андреевна показала мне толстенную книгу какой-то болгарской поэтессы: Ахматовой предстоит очередная переводческая деятельность.
– Багряна подражает Ахматовой, а теперь Ахматова будет переводить Багряну… – сказала она. – В этом есть нечто ужасное, противоестественное: туда и обратно, так и этак перекраивается живая ткань. «Остров доктора Моро», вы читали?155
Потом очень возмущалась каким-то очередным очерком Льва Успенского в «Звезде» о старом Петербурге. Вот уж я не ожидала услышать это имя из ее уст!
– Пишет, будто в старом Петербурге на лестницах пахло кофе. Что за вздор. На черных лестницах пахло кошками, а на парадных – духами дам и сигарами мужчин… Если бы там пахло кофе, хозяева уволили бы швейцара… Затем он сообщает, что по вечерам лица женщин, под черными или зелеными вуалями, казались исполненными тайны… По вечерам под вуалями выходили одни проститутки[226].
Не вполне учтиво прервав ее речь, я рассказала ей, кто таков есть Лев Успенский. Рассказала о другом его произведении, куда более интересном, чем мемуары157.
И опять, рассказывая, я почувствовала в горле неуместные слезы. «Что было, то прошло и быльем поросло». Нет, не поросло. Нет, кровавые слова, они хуже кровавых рубцов на живом теле: они не зарастают.
– Это Маршака, вас и Тамару Григорьевну он считал людьми невысокого культурного уровня? – перебила меня Анна Андреевна.
Я кивнула.
– А я вам о каких-то его мемуарах докладываю! – сказала Анна Андреевна, когда я окончила свой рассказ. – И кто-то, и он сам, воображает, что он писатель! Русский писатель… мудрено. И мудренее всего для меня вы, Лидия Корнеевна: как это вы нашли в себе силы перечесть эту папку? Я бы замуровала ее от самой себя навеки… Помню, в Ленинграде, когда мы только познакомились с вами, вы пытались мне что-то рассказывать о судьбе вашей редакции, но все было такое ужасное, что я не могла слушать…
Как это я нашла в себе силы перечесть?
Я ответила ей ее же стихами:
Нет, это не я, это кто-то другой страдает,Я бы так не могла…
– Спасибо, что предупредили, – сказала Анна Андреевна. – А то мне хотели представить Успенского. Прекрасно! Вы мне его уже представили. Гораздо лучше познакомить его с Ольгой Всеволодовной.
Затем она порывисто поднялась и снова повела меня в столовую – допивать чай. Там было уже пусто. Не помню, в какой связи вспомнила Анна Андреевна день взятия Зимнего:
– Впервые в жизни я видела тогда разведенный мост – днем. Грузовики, трамваи, люди – все повисло над внезапно разверзшейся бездной. Я туда заглянула. Под мостом шли миноноски. В толпе говорили: «балтийцы идут на помощь большевикам». А потом снова мост сомкнулся. Валил первый мокрый снег[227].
Провожая меня в переднюю, она опять заговорила об Успенском:
– Берегите эти статьи. Современники и потомки должны знать твердо who is who. В 37 году был людям великий экзамен. Помните, что писал ваш Герцен: не только не нашли слова защиты, «но даже не нашли молчания» при кровавых расправах. Слово защиты было невозможно, а промолчать-то ведь можно было!158
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});