Впрочем, и владение теорией литературы не назовешь сильной стороной исследовательского таланта г-жи Жеребкиной: «Рената, прообраз (!) Нины Петровской…» Чего уж поминать какого-то «ангела М ю д ю эля», который почти через сотню страниц начинает неспешно дрейфовать к «М ю диэлю», но так и застревает на этой стадии, тщетно прождав верного написания своего имени (Мадиэль) до самого конца книги.
Но поскольку мы имеем дело с феминистским, значит, подчеркнуто женским текстом, не стоит удивляться, что в нем проявились черты типичной женской непоследовательности. Неустранимое противоречие избрано автором вторым по значимости приемом (после повтора). На стр. 16 Жеребкина утверждает, что «Василий Розанов даже женился на Аполлинарии Сусловой, почти на двадцать лет старше его». На стр. 33 возраст уточняется — «на шестнадцать лет старше». На стр. 50 подтверждение: «24-летний Розанов выбрал 40-летнюю Аполлинарию», и дальше — «после шести лет жизни с молодым Розановым она бросила его». Но уже на стр. 51 цитата из Розанова же: «Она кончила же тем, что уже 43-х лет влюбилась в студента Гольдовского <…>. Она бросила меня». Или арифметика феминисткам тоже запрещена?
На стр. 184 цитата из дневника Менделеевой: «Течение своих линий я находила впоследствии отчасти у Джорджоне», на стр. 185, вспоминая цитату, Жеребкина пишет: «Сравнивая себя с мадоннами Боттичелли…» Оно, конечно, один хрен, но все-таки так сразу, на соседних страницах…
На стр. 42 сказано, что «Дневник» Сусловой «был найден после ее смерти в 1918 году в Севастополе и опубликован в 1928 году А. С. Долининым», но на стр. 49 сведения о «Дневнике» уже совсем другие: «Он был случайно найден в 1918 году А. Л. Бемом среди новопоступивших в Рукописное отделение Петроградской академии наук рукописей».
Плохо сочетаются между собой сообщения, что Достоевский не признавал литературных талантов Сусловой и что все три ее рассказа — «Покуда», «До свадьбы» и «Своей дорогой» — да плюс к тому перевод французской книги «Жизнь Франклина» были опубликованы в журнале «Время», который издавали братья Достоевские. То Суслова в трудных практиках субъективации «отвоевала (?) это право» на язык, в котором, по мнению Жеребкиной, отказали ей все те же Достоевский с Розановым, находившимся «под трепетным (!) влиянием» первого, «была писательницей и переводчицей и оставила свой знаменитый Дневник, который сегодня не менее знаменит (!), чем творчество Достоевского». То оказывается, что она поразила «критиков полным неумением выразить переживания „страдающей женской души“» и заставила их «предположить, что все ее произведения во Времени — и даже первый рассказ — были напечатаны исключительно благодаря протекции Достоевского».
То автор награждает Марию Башкирцеву эпитетом «гениальная» — «поскольку сила ее „женского гения“ все-таки прорвала все путы сдерживающих ее мужских консервативных авторитетов в живописи», то вдруг оказывается, что «ее оставшиеся после смерти картины носят ученический характер», и даже приводится ссылка на некоего «современного исследователя», который назвал ее картины «устаревшими». Воистину гений Жеребкиной — парадоксов друг, товарищ и брат.
Особенное, ни с чем не сравнимое наслаждение доставляют сноски.
Текст: «Поразительным открытием Фрейдова психоанализа явился не тот общеизвестный тезис, что основой художественного творчества является сублимация сексуальности, а тот тезис, что женская сублимация в творчестве характеризуется не символическим показателем сексуальности — то есть „желанием“, но асимволическим „влечением“ (либидо)». Сноска: «Дневник Марии Башкирцевой… Стр. 16–17».
Текст: «…„великие русские писатели“ — не только Достоевский, но и Толстой и другие (?), которым принадлежит, начиная с Бедной Лизы Карамзина и пушкинской Татьяны из Евгения Онегина, „честь“ (?) открытия и исследования „загадочной русской души“ в русской культуре». Сноска: «„Татьяна — русская душою“ — известный пушкинский штамп».
Текст: «…ничто — ни глухота, ни кровохарканье — не может остановить Марию Башкирцеву в этой любви». Сноска: «Мария Башкирцева, — передает Анастасия Цветаева воспоминания Леви, — несомненно страдала слуховыми галлюцинациями».
А вот наилучший пассаж.
Текст: «…знаменитый Распутин <…> был известным целителем и массовым образом излечивал истерических женщин (в том числе больных падучей, кликуш и т. п.)». Сноска: «В частности, лечил наследника престола царевича Алексея от гемофилии».
Остается добавить немногое. Собственно информативный объем «Страсти» так ничтожен, что заметить его удается с трудом. Ну, бесконечный феминистский апостол Лакан и бесконечное феминистское баунти — jouissance fбeminine — «женское наслаждение (субъективация без символической кастрации)». Из всех «героинь» книги достичь его удалось лишь двум — Софии Парнок, «ускользающей из фаллического ритма», и Лиле Брик, строившей «свой быт и жизнь в невероятной ситуации исполнения желаний как невероятной ситуации вечной сексуальности и вечной красоты». Более-менее приблизилась к нему Любовь Менделеева, обретя себя после долгих мытарств в «практике адюльтера»: «главное, она была счастлива на фоне параллельной (?) жизни несчастного и страдающего мужа» (ой ли?). Остальные — истерички, психопатки и аффектированные особы — потерпели полный крах, поскольку, как мы уже знаем, следовали враждебному дискурсу «по фаллическому типу». Непонятно, на что они вообще рассчитывали, принимая чужие правила игры? На миг забыв о научной терминологии, Жеребкина криком кричит об оскорбленной, растоптанной, преданной поруганию и пораженной в правах женщине тоталитарного дискурса: «Как еще женщина, помещенная в границы мужской логики Вечной Женственности, может предъявить себя и свое „я“? Через наркотики, измены, пьянство, попытки самоубийства». Бе-една-я!!!
Что все-таки хочется сказать — побольше бы таких книг. Настоящих. Прогрессивных. Смело открывающих правду. А то болтают о феминизме невесть что. А тут вот он (или она?) — сам (сама?) рассказывает о себе. И все сразу предельно ясно. Товар, что называется, лицом. Ну или не лицом. Другим местом. Главное, женским.
А тем, которые еще ничего не поняли и думают, будто обладают чем-то таким, ну, одним словом, тем, чего у нас нет, — что, по их мнению, дает им какие-то преимущества, — так вот, для них мы заготовили сюрпризец. И уж на это им точно не ответить — потому что ответить на это не-воз-мож-но!
«ФАЛЛИЧЕСКОЕ — ЭТО ТАКОЙ ЭЛЕМЕНТ В СТРУКТУРЕ, КОТОРЫЙ МАРКИРУЕТ ЧИСТОЕ РАЗЛИЧЕНИЕ; ДРУГИМИ СЛОВАМИ, ТАКОЕ ПРИСУТСТВИЕ, КОТОРОЕ МАРКИРУЕТ ЧИСТОЕ ОТСУТСТВИЕ».
Ну что, крыть нечем? То-то.
Одиночество как образ жизни
Владимир Березин. Свидетель. Роман. Рассказы. СПб., «Лимбус-Пресс», 2001, 440 стр
Проза Владимира Березина не может не вызывать в памяти имена Хемингуэя, Виктора Шкловского, отчасти — Юрия Казакова, отчасти — авторов исповедальной молодежной прозы шестидесятых годов.
Центральная вещь книги — роман «Свидетель»; это, по сути, римейк классического образца литературы «потерянного поколения»: повествователь Березина, молодой писатель, бывший кадровый военный с опытом нынешних «локальных конфликтов» (Абхазия, Чечня, Югославия), кочующий с одной временной квартиры на другую, меняющий одну случайную работу на другую, одну компанию полузнакомых знакомцев на другую, постепенно теряющий друзей (кто-то уехал, кто-то погиб), наконец, теряющий в финале любимую, — занимается трудной и жизненно необходимой работой — осознанием того, как и в чем меняет сознание современника непосредственный опыт нынешних войн. Роман вполне «хемингуэевский».
У Шкловского Березин учится способам сопряжения в прозе несопрягаемых образов и понятий. Используемые автором приемы позволяют ему обращать свое — лишенное жесткого сюжетного каркаса, написанное с нарушением хронологии, сочетающее прямое высказывание с изображением — повествование в художественное целое.
Ну и, наконец, упомянутая школа исповедальной прозы шестидесятых предоставила автору средства для выражения открытого лирического чувства, для изображения самого процесса проживания мысли.
В качестве визитной карточки Березина-прозаика я выбрал бы здесь рассказ «Читатель Шкловского». Сюжет, если это можно назвать сюжетом, прост необыкновенно: герой-повествователь едет на дачу — сначала в метро, потом в электричке, а потом снова в электричке, но уже домой — и при этом записывает увиденное: внешность и повадки случайных попутчиков, «приближающуюся, проседающую и клюющую носом при торможении» электричку, «милиционера с оскорбленным лицом», керамический декор станции метро, — и параллельно читает «Zoo» Шкловского и вспоминает свою работу в зоопарке, апрельский снег, баррикады в августе 1991 года и т. д. Случайные, по видимости, впечатления и мысли уже самим фактом, самим процессом отбора и записывания как бы выделены рампой, — не теряя абсолютной достоверности и сиюминутности, они приобретают собственный вес, нагружаются художественным смыслом. По сути, герой записывает самого себя в эти мгновения. Само течение жизни, проходящей сквозь него.