Мы все разговаривали о том о сем, меня же интересовала его работа, но он отшучивался, ему неохота было говорить о деле, он переводил разговор совсем на другое, ибо ничто человеческое ему не чуждо. Король парижской моды, он был лишен какой-либо звездности, вел себя естественно, часто смеялся и чесал собаке пузо.
Стараясь узнать про театральные его вещи, я спросил о костюме Плисецкой для "Гибели розы". "Очень просто: Пети хотел, чтобы это был хитон", - только и сказал Сен-Лоран, и тут же все стали заниматься мопсом, который сидел на стуле и внимательно слушал разговор. А я вспомнил, как Ролан Пети смотрел фильм-монографию Плисецкой и, впервые увидев ее там в роли Джульетты, воскликнул: "О, как вам идет хитон, дорогая мадам!" И не потому ли, вскоре поставив "Гибель розы", подал идею художнику именно хитона? Костюм был сделан так, как в те годы Сен-Лоран делал некоторые свои платья - с угловатыми обрезами подола. Пережив моду, костюм остался в истории балета, как остались костюмы Бакста, в которых танцевала Павлова.
Все это пронеслось предо мною от одного только замечания Сен-Лорана: "Очень просто!" А он в это время вынул из огромной папки несколько больших ватманов, на которых были его аппликации в ориентальном стиле, из бирюзовой бумаги. Публика моментально столпилась вокруг, разглядывая и восхищаясь. Сам художник был смущен. Мне же предстояло выбрать одно из этих сокровищ - оно и по сей день висит у меня рядом с не менее дорогим для меня коллажем Сергея Параджанова.
На следующий день он сказал: "Пусть Вася пойдет в мой бутик и возьмет себе все, что захочет". И я уж взял...
Как это много значит - в Париже, этой столице музеев, открыли экспозицию при жизни художника. Не выставку, а именно Музей Сен-Лорана, ибо все вещи там - произведения искусства. Ходишь из зала в зал и видишь, как меняется время, как меняется мода, но как неизменны вкус и пристрастия мастера. Это замечательно интересно. В музее был выходной, но Сен-Лоран распорядился, чтобы открыли залы, и мы с Франсуа-Мари и Дэвидом, втроем, бродили от фигуры к фигуре, поражаясь неистощимости выдумки, и наши шаги гулко отдавались в пустых, огромных залах...
P.S. 1997. Столь же яркий, но своеобразный музей мне довелось позднее увидеть в... Ташкенте. Там выставлены костюмы, в которых всю жизнь танцевала Тамара Ханум - ее платья, халаты, шальвары и украшения, от которых захватывает дух и которые - я уверен - восхитили бы Сен-Лорана. Но в Ташкенте он не был и Тамары Ханум не видел. А жаль! Она была большим знатоком национального костюма, в совершенстве разбиралась в украшениях, стилях, камнях, ювелирных тонкостях и могла завораживающе говорить о них часами, бесконечно переодеваясь.
14 июля. Вот какая история, долгая и печальная. Мама попросила меня сброшюровать перепечатанные листы ее воспоминаний (1959), и я еще раз перечитал какие-то страницы.
"Было это в 1933 году, жили мы на Разгуляе. В тот день, когда Саша Фадеев привел к нам Николая, у меня на обед была долма. Это маленькие голубцы из баранины, завернутые в виноградные листья. Подавала я эту долму так, как учила меня армянка, долго жившая в Турции - с мацони и корицей.
Увидев долму, Николай упал на колени, целуя мне руки и что-то крича по-болгарски. Оказалось, что такую долму готовят в Болгарии. Он решил, что Саша устроил ему сюрприз и привел в дом, где хозяйка болгарка. С этой долмы и началась наша дружба".
Глава была озаглавлена "Иных уж нет, а те далече". В ней речь идет об А.Фадееве, П.Павленко и Н.Х.Шиварове. В начале тридцатых годов мои родители думали, что Н.Х.Шиваров работает в отделе литературы ЦК, я тоже так запомнил с детства. Он, приходя к нам, часто приносил мне новые детские книжки, которые тогда были дефицитом. "Он получает все новинки по долгу службы", - говорил папа. Думаю, что Фадеев и Павленко знали, где на самом деле работал Шиваров. (Известен эпизод, описанный Н.Я.Мандельштам, когда П.Павленко прятался в шкафу следователя.)
И вот в 1960 году мы с мамой (еще тайно) прочли отпечатанный на папиросной бумаге первый том Н.Я.Мандельштам с главою "Христофорыч". Я помню, как вскрикнула мама, когда, перелистнув страницу, она увидела заглавие "Христофорыч". Прочитав эти несколько страниц, она была потрясена. Я тоже пришел в большое смятение, ибо помнил этого человека у нас в доме, знал дальнейшую его судьбу. "Боже мой, с кем мы дружили! Кто ходил к нам..." сказала мама, обретя дар речи.
Она написала "Иных уж нет" ПРЕЖДЕ, чем прочла правду у Н.Я.Мандельштам. Этим я объясняю ту симпатию, с которой она рассказывает о Шиварове, то есть рассказывает так, как она к нему относилась. Если бы она писала ПОСЛЕ прочтения, она не смогла бы так же рассказать о нем. Но даже после всего, что она узнала, она не стала редактировать главу. "Я не бесстрастный историк, это как бы мои дневниковые записи. Я хочу сохранить свои ощущения тех лет и впечатления от тех людей. Что было - то было".
С Петром Павленко мои родители познакомились еще в Тифлисе, продолжали знакомство в Москве, мама одно время была даже кем-то вроде литературного секретаря-помощника, подбирая Павленко материалы о Шамиле - он работал над романом о нем. Мама дружила с его первой женой, которая рано умерла, потом была в хороших отношениях с Н.К.Треневой, его второй женой, сохранилось несколько писем их переписки. И мама искренне оплакивала Павленко, ибо он был для нее верным другом и поддерживал ее в тяжелые дни. К его творчеству она относилась прохладно, но на эту тему они не говорили.
Они встречались домами - мои родители, Павленко с женой, Фадеев, Шиваров с Люси... То у нас, то у них. Все это было до поры до времени - в 1938 году мои родители разошлись, а Шиваров...
Приведу несколько отрывков из главы "Иных уж нет", имеющих отношение к Н.Х.Шиварову.
"Болгарин Николай Христофорович Шиваров, коммунист-подпольщик, по профессии был журналист. В двадцатых годах он бежал в СССР из болгарской тюрьмы, как потом смутно до меня дошло - за какое-то покушение.
Он был высок, красив, несмотря на небольшую лысину и туповатый короткий нос, и очень силен. Он раскалывал грецкий орех, зажав его между средним и указательным пальцами.
В то время, как я знала его, он пользовался огромным успехом у женщин, что не мешало ему нежно любить жену и быть прекрасным семьянином. Я для него была женой товарища, то есть неприкосновенна, но была поверенной его любовных тайн и дружила с его женой Люси, очень хорошенькой блондинкой, великолепным окулистом. Она впоследствии стала профессором, специалисткой в области лечения туберкулеза глаз. В 1968 году она умерла в Ленинграде, где гостила у сестры, на улице, по дороге в театр. Сына Вадима Николай очень любил.
После убийства Кирова Шиваров начал говорить, что хочет уйти с работы и заняться журналистикой. Мы удивлялись - почему, зачем? Он, конечно, знал, почему и зачем, это МЫ не знали. Лишь в 1937 году ему это удалось.
В 1938 году, утром, когда я еще лежу в постели, он входит ко мне в комнату в пальто и в шапке. Визит его для меня полная неожиданность, так как незадолго до этого он был переведен на работу в Свердловск, в газету.
- Что случилось, Николай?
Он вертит шапку в руках.
- Одна добрая душа сообщила мне, что видела ордер на мой арест. Пусть это сделают здесь, чтобы Люси не нужно было таскаться в Свердловск с передачами, мрачно отвечает он".
Он взял с мамы слово, что она будет около Люси, когда это случится... что она заберет к себе Вадика, если возьмут и Люси... что она обратится к помощи Фадеева, чтобы избежать приюта для детей репрессированных... что он надеется на его дружбу...
"Его арестовали через четыре дня. Люси оставили в покое. Когда я пришла к Фадееву и сказала о случившемся, он ответил:
- Арестован, значит есть за что. Даром, без вины у нас не сажают.
Лицо его делается жестким. Губы сжимаются в узкий кружок. Ледяные, светлые глаза смотрят на меня в упор. Он перегибается ко мне через стол и очень отчетливо говорит:
- Не советую тебе вспоминать об этом.
Я отвожу глаза. Позорный, унизительный страх охватывает меня. Уйти, унести ноги - вот чего мне хочется.
Я боюсь его.
Молча я встаю и ухожу, не прощаясь. Он не окликает меня".
"Поздней ночью в июне 1940 года я услышала осторожный стук в застекленную дверь, выходившую в маленький садик. Неясная женская фигура маячит за стеклом.
- Не бойтесь, впустите меня... я от Николая Христофоровича.
Измученная, грязная пожилая женщина сидит передо мною.
- Кто вы? - спрашиваю я, со страхом глядя на нее.
- Мой сын в заключении вместе с ним. Я прямо с поезда, оттуда... Нет-нет, никакого чаю, не надо ничего. Я привезла вам письмо. Он умер. Убил себя.
Я сохранила текст письма:
"Галюша, мой последний день на исходе. И я думаю о тех, кого помянул бы в своей последней молитве, если бы у меня был хоть какой-нибудь божишко. Я думаю и о Вас - забывающей, почти забывшей меня. И, как всегда, я обращаюсь к Вам с просьбой. И даже с несколькими.