- Д-держал, как я д-догадываюсь, чтобы ты написал об освобождении Ржева, а вызвал потому, что перспектива пока отодвигается. Отб-бывая на фронт, и-приказал, чтобы ты написал что-нибудь обобщающее на д-два подвала: та зима и эта. Год и-нынешний и год м-минувший. Могу подарить тебе это название лично от себя. Ну, как вы т-там наступали?
Лопатин пожал плечами.
- И-посредственно?
Лопатин не ответил. Его покоробило. В общем-то, это была правильная оценка того, что происходило на Западном фронте, но само слово "посредственно" никак не сочеталось с теми отчаянными усилиями во что бы то ни стало продвинуться еще на кило метр или на два, которым он был свидетель в последние дни.
Гурский усмехнулся его молчанию. Он привык к своей коробившей других безапелляционности и гордился ею.
- Зато могу тебя порадовать, - сказал он, - т-там, под К-котельниково, ф-фрицам уже не светит и-прорваться к Сталинграду. Начали бить им м-морду и продолжаем по и-нарастающей. И-попросился поехать с редактором, но он приказал сидеть здесь и и-писать передовые по его ук-казаниям оттуда. К-каждому свое. Где заночуешь?
- А мой номер в "Москве" за мной? - спросил Лопатин.
- За т-тобой, куда же ему деться.
- Тогда поеду в "Москву" - писать.
- Н-не торопись, - прощаясь, сказал Гурский. - Вид у т-те-бя усталый, и, если завтра не сдашь, мир не рухнет. Заг-гон есть..
Хотя он и был на двенадцать лет моложе Лопатина, но привычно говорил с ним как старший, советов которого надо слушаться. Заботливый к тем, кого любил, он взамен хотел нравственной власти.
- Да, - уже простившись, вспомнил он, - письмо от д-дочери. - Порылся в ящике стола, вынул и отдал Лопатину письмо. - Завтра расскажешь мне, к-как она там живет.
В гостинице "Москва" хотя и экономно, но топили. Три неделя назад, когда Лопатин вернулся из Сталинграда и редактор устроил его сюда, топили только на двух этажах, теперь - на трех. Народу прибавилось. Об этом ему сказала дежурная по шестому этажу, которой он отдал одну из двух привезенных с фронта банок американской тушенки.
Дежурной хотелось отблагодарить его, и она спросила, не нужно ли второе одеяло. А когда он сказал, что не нужно, предложила постирать и подшить ему к утру подворотничок.
Он пошел в номер, разделся, отнес ей гимнастерку и, вернувшись, залез в кровать под одеяло и полушубок и стал читать письмо, полученное от дочери.
Это пришедшее из Сибири, из Омска, письмо было результатом тех последних перемен в его личной жизни, которые хотя и надвигались давно, но разразились, как запоздалый дождь, лишь в этом году: между двумя его поездками на фронт, весной, к нему в Москву приехала жена и заявила, что выходит замуж.
Еще с ее прошлогоднего, декабрьского, нелепого приезда в Москву ему было ясно, что ту жизнь, какой они жили, вряд ли разумно длить дальше. Но у него не было ни времени, ни окончательной решимости ставить самому так называемые точки над и, о которых с такой легкостью говорит люди, наблюдающие со стороны чужое неустройство. Времени не было, потому что была война, на которую он ездил, как заведенный, то на один фронт, то на другой, а окончательной решимости не хватало, потому что в деревне, под Горьким, жила их общая дочь, продолжавшая получать письма от них обоих и хотя чувствовавшая неблагополучие, но не знавшая его меры.
Во всяком случае, так ему до поры до времени казалось.
Была еще одна причина. Уже зная, что его жена живет вдали от него с другим человеком, он все еще продолжал высылать ей аттестат. С кем бы она там ни жила, деньги, наверное, были ей нужны, и самому писать, что им надо развестись, значило бы напоминать, что он может лишить ее этих денег. Ему претила эта мысль, связанная с другой: а вдруг она из-за этих денег пойдет на какую-нибудь совсем уж унизительную ложь.
Но весной она сама свалилась ему как снег на голову. Может быть, у нее были и какие-то еще дела в Москве, но сказала, что приехала, только чтобы объясниться с ним, прежде чем выйти замуж за другого.
Он только накануне вернулся из Крыма, злой, мрачный, натерпевшийся горя и страха на Керченском полуострове. И, уже вернувшись, не то чтобы понял понимал и раньше, а шкурой чувствовал, что смертен и мог пропасть ни за понюшку табаку. Все заготовки для корреспонденции, все, ради чего мотался там, в Крыму, с места на место, пошло коту под хвост. Писать в газету было нечего и не о чем. Редактор при всей своей жадности к материалам даже не спросил, что привез. Только при встрече крепче обычного пожал руку, молчаливо поздравляя, что остался жив.
Он-то остался. Но из головы не выходили другие...
И это состояние его духа, наверное, повлияло на их встречу с женой, приехавшей в Москву для объяснений в каком-то слепом ко всему окружающему, самодовольном ощущении собственного благородства.
Она приехала прямо в редакцию рано утром, сразу с поезда. Он ночевал в редакции, но ключ от их квартиры был у него.
Вахтер позвонил снизу, разбудил еще спавшего Лопатина и сказал, что к нему просит разрешения пройти женщина, Ксения Сергеевна.
Лопатин наспех оделся и спустился в вахтерскую.
Она демонстративно покорно стояла, прислонясь к стене с чемоданом в руках. Он взял чемодан.
- Ключ от квартиры у тебя? - спросила она. Он кивнул.
- Может быть, поедем домой?
- Сначала поднимемся, - покосившись на вахтера и не говоря ни "да", ни "нет", ответил он. И, поискав глазами, сунул чемодан под канцелярский стол, за которым сидел вахтер. - Пусть пока постоит.
Они поднялись на третий этаж, в комнату, где он в ту весну жил, когда приезжал с фронта. Она огляделась и села на край стула.
- Теперь, когда мы вдвоем, может, ты все-таки поцелуешь мне руку? спросила она.
Это было из какой-то пьесы. Он не помнил из какой, но помнил, что из пьесы, и это раздражило его, напомнило, что она завлит театра и живет с директором, которого зовут Евгением: Алексеевичем.
- Почему не дала телеграммы, я бы тебя встретил. Было бы все же умнее, - сказал он.
Она замялась, и он подумал, что, если она приехала в Москву не одна, а он бы ее встретил, все вышло бы не умнее, а еще глупее.
- Может быть, все-таки поговорим дома, а не здесь - в канцелярии?
- Я здесь живу, - сказал он.
- Ты догадываешься, зачем я приехала? - спросила она, подняв на него глаза. Она была все так же красива, и этого по-прежнему нельзя было не заметить.
- Нет, не догадываюсь, - сказал он.
Это была правда. Всю свою жизнь с нею он почти никогда не мог догадаться, что ей придет в голову в следующую минуту.
- Я пришла просить, чтобы ты снял с меня грех и отпустил меня, - не дождавшись ответа, сказала она. - Я должна выйти замуж за Евгения Алексеевича.
Сказала "пришла", а не "приехала", - наверное, заранее обдумала. Грешницы не приезжают, а приходят. Он еще раз посмотрел на нее, на ее изящно и грустно изогнувшееся на стуле знакомое тело, и удержался от грубости, не сказал: "Ну что ж, раз должна - так и выходи!" Промолчал. В конце концов, при чем тут она? Во всем виновата не она, а вот это ее тело, которое он целых пятнадцать лет любил рассудку вопреки. "И не мог оторваться от него, не мог отлипнуть", - презрением к собственной слабости подумал он о себе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});