Бесчувственное тело Ричарда еще несколько раз с силой швырнуло о стенки. Острая боль заставила его очнуться. Он открыл глаза. В самолете никого не осталось. Он почувствовал это сразу. Вязкая слабость окутывала его. Он не мог пошевельнуться. Он чувствовал, что самолет кружится, несется к земле. Его прижимало к стенке, давило к прохладной металлической панели, у самого пола между креслами. И в детстве-то он терпеть не мог карусели, у него всегда кружилась голова. У церкви, возле старых пушек, устраивали карусели. Продавали длинные конфеты… Женя спросила: согласились бы вы увидеть свою смерть? Что он тогда ответил? Какая разница! Сейчас важно думать о другом. Надо выскочить. Выскочить любым способом. Но он не мог пошевельнуться. Он не чувствовал своего тела. Оно болело где-то отдельно, рядом, боль была отдельной, и мысли его шли отдельно.
Никто не узнает про разъем, отвинченный Агатовым. Сейчас самолет грохнется, но я не умру. Будет очень больно, может быть, я потеряю сознание, но я не умру. Я очнусь, все равно я очнусь. Рано или поздно я очнусь. Что бы ни было, я останусь. Куда же я могу деться?
Ничего я не успел сделать. Мама! Может, самолет упадет на деревья. Почему они меня бросили? Проклятая кассета! Все из-за кассеты. Мне надо было проверить питание. Крылов предупреждал. Как глупо! Если бы не Тулин!.. Самолет может соскользнуть по откосу, так бывает.
Он почувствовал в руке кассету. Нужно не потерять кассету. Крылов просил. Только бы не умереть полностью. Глаза будут закрыты, а я буду лежать и думать. И слышать. Ну и паскуда же этот Агатов! Я не могу совсем умереть. А если воздействовать на центр грозы, можно ее уничтожить. Полоса ясного неба прорезала тучи, и мы летели бы среди солнца и синевы.
Он зрительно видел эту фантастическую и прекрасную картину: черное грозовое небо, набрякшее молниями и громом, и спокойно летящий самолет, а за ним стелется сияющий шлейф чистого неба. Гроза съеживается, ее уничтожают в зародыше, настигая в чреве сгущающихся облаков.
Он успел подумать о Жене, увидеть ее улыбку и рядом с нею лицо своей матери.
Они будут ходить в больницу, кости быстро срастаются. Я стану жить совсем по-другому. Хотя бы начерно просчитать все схемы, мало ли что со мной случится! Надо будет сразу отползать от самолета. Когда мы во дворе гранату взорвали, меня чуть царапнуло. Мама говорила, что я счастливый.
За несколько секунд можно многое понять, и о многом догадаться, и многое увидеть. Сделать ничего нельзя, вот что плохо. Нельзя уже ничего исправить или изменить.
Но если попробовать все начать сначала?
— Ричард, захвати кассету!
Зачем же снова, услышав голос Крылова, ты рванулся к прибору? Беги к люку, прыгай! Но ты все равно дергаешь эту кассету и хватаешь Агатова, и он видит в твоих глазах, что ты знаешь.
Может быть, еще раньше тебе не нужно было думать о Жене и Тулине? Или вообще ехать сюда? Но тогда это был бы не ты. Это был бы другой. А если другой, значит, тебя нет, и, наверное, это хуже, чем смерть.
Парашют раскрылся, все остановилось, и Крылову показалось, что он висит, зацепившись за воздух, покачиваясь на высоте. Потом тяжесть ушибленной ноги потащила его вниз все быстрее. Алешу отнесло в сторону, в непроницаемом тумане Крылов не видел никого, не было ни земли, ни неба, он падал среди серых мятущихся клочьев, и казалось, этому не будет конца. Вот они самые, грозовые облака, он мог нащупать рукой их влажную, холодную плоть.
Гроза не унималась. Где-то громыхало, вспыхивали молнии, озаряя купол парашюта. Только бы все остались живы! Он ненавидел сейчас эту грозу. Враждебная, бессмысленная, снова она ускользнула от них. Торжество ее было омерзительным. Его тошнило от этой душной, беспросветной хмари.
С земли донесся глухой взрыв, болью отдался в сердце.
Внизу потемнело, вдруг открылась совсем близко внизу земля. Огромная, черно-зеленая, она неслась на него с пугающей быстротой.
Он уже различал кроны лиственниц. Ему хотелось закрыть глаза. Но он заставил себя подтянуться на стропах, пытаясь найти между деревьев какой-то просвет и направить парашют туда.
Он старался упасть боком, защищая разбитую ногу, но его перевернуло, стукнуло о ствол лиственницы, и на некоторое время он потерял сознание.
На его счастье, парашют запутался между ветвей, смягчил удар о землю.
Лицо его лежало в мокрой траве. Он услышал, как падают капли. Потом появился острый запах омытой зелени. От открыл глаза. Солнца еще не было, дождь перестал. Отовсюду капало. Звучно перестукивались большие, тяжелые капли. Казалось, в лесу говорят.
Деревья слегка шевелили чистой зеленью. Неподалеку Крылов увидел табун. Кони сбились в кучу. Темно-бронзовые, блестящие крупы сливались с бронзой стволов. Положив головы на спины друг другу, лошади почти не двигались. Большой жеребец с белыми бабками скосил на Крылова черный глаз и фыркнул.
Трава, прибитая дождем, медленно распрямлялась. Чирикнула птаха, одна, другая… Началась своя, лесная жизнь, где никому уже не было дела до грозы. Она прошла, очистив воздух, освежив зелень. Крылов лежал, удивленный этой тишиной, спокойствием.
С какой-то обновленной способностью воспринимать окружающее замечал он краски этого горного леса и красоту коней, стройных, с длинными хвостами, с блестящими гривами.
Жеребец продолжал пристально смотреть, словно спрашивая: что тебе надо?
Теплая, напоенная дождем земля вдавилась под руками Крылова, и не было ничего прекрасней этой земли. Он снова на ней. Ничего ему не надо, кроме этой земли. Разве мало жить, вдыхать ее запахи, чувствовать эту красоту? С отвращением он подумал о грозовом, неверном небе и снова пережил отзвук донесшегося взрыва самолета.
Лишь бы все остались живы! Все остальное ерунда! Перед его глазами возникло: Поздышев подталкивает Веру Матвеевну к люку, его нелегкая подбадривающая улыбка и тоскливый крик Веры Матвеевны. Он чувствовал себя виноватым перед ними. Ради чего они должны страдать и рисковать жизнью?
У подножия этих лиственниц все стало глупостью. Вся его работа, и эти полеты, и опасность, которой подвергали себя люди. Зачем нужно изучать заряды капель? Что изменится от этого в лесу? От того, что будет известно распределение зарядов в облаках, этот лес не станет прекрасней. Все было глупым, мудростью были колонны лиственниц, перестук капель и красота коней.
Ничего не могло быть лучше этого. А вместо того чтобы наслаждаться лесом и видеть небо, люди возятся с приборами и ищут заряды. Слово «поле» давно потеряло для него начальный смысл. Он забыл, что, кроме электрического поля, магнитного поля, есть просто зеленое поле с цветами и пчелами.
Он смотрел, как разбредаются лошади, пофыркивая, наклоняются к сочной траве.
Никуда не хотелось двигаться. Не будь боли в ноге, он лежал бы, смотря над собою вверх, в ленивое шевеление зеленых ветвей. Вряд ли люди станут счастливее оттого, что научатся управлять грозой. Они избавятся от некоторых несчастий, но меньше несчастий — еще не значит больше счастья.
8
Прежде чем отправиться на пляж, они позавтракали на поплавке. Ели обжигающе наперченные чебуреки. Тулин заказал бутылку цинандали. Светлое, сухое вино весело холодило. Из кухни несло горьковатым дымком. Столик стоял у перил, внизу плескалась зеленая волна, в просвеченной глубине толпились стайки большеголовых лобанов, Женя кидала им кусочки хлеба.
Пляж был совсем рядом. Женя ушла переодеваться и вернулась в васильковом купальном костюме, который очень шел ей. Вода была теплая, шумная. Они заплыли далеко, покачались на красных буйках.
Тулин плыл быстро, слегка красуясь своим хорошо отработанным кролем. Потом перевернулся на спину и лежал на воде, закинув руки за голову.
Они выплыли на другой конец пляжа и пошли по горячей гальке, разглядывая курортных дам в темных очках, в немыслимо пестрых купальниках под китайскими зонтиками, весь этот кишащий людьми, солнечными брызгами берег, красочный, шумный, тесный. Тулина окликнули московские знакомые, он помахал рукой, но не подошел. Он вдруг удивился — ему сейчас не хотелось быть ни с кем, кроме Жени. Взявшись за руки, они зашлепали по мелкой воде, болтая и беспричинно смеясь, он смотрел на ее темно-коричневый глаз, на свободные, уверенные движения и любовался ею. Приятно было думать, что сейчас с ним происходит что-то особенное, совсем не похожее на прошлые увлечения. Женщины тут были не виноваты: они любили его, влюблялись, страдали, когда он оставлял их. Но сам он почти никогда не принимал их чувства да и свои чувства всерьез.
В сущности, он так же, как и Женя, позволял любить себя, ему нравилось, когда его любят, он старался, чтобы его любили, и только. Его обижало, когда женщины упрекали его в рассудочности. В таких случаях он уверял, что так он относится не ко всем. Затем он говорил, что ученый должен иметь одну-единственную страсть, все остальное мешает. И в глубине души был доволен своей свободой.