Коровье стойло заблаговременно было приготовлено, чтобы служить ванной; его обили парусиной вдвое и в некоторых местах заколотили досками; оно вмещало в себе до четырех бочек воды, и беспрестанно наполнялось помпой. Многие из офицеров откупились от бритья бутылкой рома; но ни один не мог избежать окропления соленой водой, которая лилась на них в большом изобилии; досталось даже и на долю капитана; но он нисколько не огорчился и, казалось, оставался доволен шуткой. Легко можно было видеть при этом случае, в какой степени кто был любим командой, по мере жестокости, с какою с ним обходились. Новичка сажали на край стойла, спрашивали его о месте рождения и в то время, как он открывал рот, бритвенная щетка цирюльника, должность которой отправляла большая малярная кисть, втыкалась в рот полная грязного мыла, и им намазывали потом лицо и подбородок; все это немилосердно соскабливалось огромной бритвой. Доктор щупал у него пульс и прописывал пилюлю, насильно забивавшуюся ему за щеку; а склянка со спиртом, у которой пробка вооружена была короткими заостренными гвоздиками, с такой силой подносилась к носу, что окровавливала его; после этого пациента опрокидывали в ванну и предоставляли ему выбираться из нее как умеет.
С солдатским капитаном, унтер-офицером, комиссаром, баталером и унтер-баталером обращались жестоко. Мичманы искали старшего лейтенанта; но он старался держаться под крылом у капитана и долгое время ускользал от нас. Наконец, сильный шум на баке заставил его прибежать туда, где все мы окружили его и так начали обливать ведрами воды, что он рад был скрыться в шканечный люк и искать убежища в кают-компании. Когда сбегал он по трапу, мы кидали вслед ему ведра, и он запнулся и полетел кувырком.
Комиссар заперся в своей каюте; саблями и пистолетом грозил он всякому, кто к нему ворвется; но мичманов нельзя было испугать этим; мы вытащили его и славно окатили с головы до ног, потому что он не отпускал нам вина сверх положенного. Его повели наверх с большой церемонией; саблю держали у него над головой, а пистолеты опущены были в ведро с водой и неслись перед ним; после немилосердного бритья, леченья и погруженья в ванну, он возвратился в каюту, как мокрая крыса.
Солдатский старший лейтенант, всегда надоедавший нам своей немецкой флейтой, составлял для нас славную добычу. Не имея уха, он не щадил наших, и потому мы потащили его в ванну и вдобавок к прочим номерам праздника заставили выпить полкружки соленой воды, наливая ее ему в рот через его же флейту. Я припоминаю теперь, что издаваемые им при этом случае крики, заставили старшего лейтенанта подойти к нам с приказанием отпустить бедного музыканта.
Таким порядком продолжались увеселения праздника; однако сцена скоро переменилась. Один из фор-марсовых, доставая воду с русленей, упал за борт; об этом сейчас же закричали, и корабль привели в дрейф. Я побежал на корму, и, видя, что упавший не может плавать, кинулся в воду для спасения его. Вышина, с какой я бросился, заставила меня глубоко уйти под воду; вынырнув, я увидел руку человека и поплыл к ней. Но, о Боже! каков же был мой ужас, когда я увидел себя посреди его крови. Я сейчас же догадался, что его схватила акула; каждую секунду я ожидал и себе подобной участи, и удивляюсь, как не утонул от страха. Корабль, шедший в то время по шести или семи узлов в час, удалился на довольно большое расстояние; я считал уже себя погибшим, потерялся и лишился сил при внезапном приближении страшной, и, как мне казалось, неизбежной смерти. Однако понемногу я образумился, и мне кажется, в течение пяти минут припомнил себе все свои грехи за пять лет. Я молился усердно и обещал исправиться, если Богу угодно будет спасти меня. Молитва моя была услышана, и одно только Провидение избавило меня от челюстей рыбы. Я был уже с милю от корабля, когда шлюпка пришла взять меня; возвращаясь обратно, мы увидели у самой кормы судна трех огромных акул, которые, вероятно, схватили несчастного матроса и погнавшись за этой добычей, не тронули меня.
Взошедши на корабль, я встречен был капитаном и офицерами самым лестным образом, за мой, достойной похвалы поступок, и все смотрели на меня с участием и удивлением; но если они считали меня заслуживающим похвалы, то я сам о себе того не думал, и спустился в свою каюту с негодованием и презрением к своему унижению, которого не могу описать. Я чувствовал, что недостоин был никаких похвал. Предосудительная и порочная жизнь, какую я до того вел, обрушилась на меня с страшным обвинением. «Гром не грянет, мужик не перекрестится», говорит пословица, и одно только сознание такого ужаснейшего положения могло пробудить меня, закоренелого грешника, к признанию высшей силы.
Я переменил платье, и рад был ночи, чтоб остаться наедине с самим собою. Но сколь несравненно ужаснее показалось мне тогда положение мое! Воспоминание о пережитом заставляло меня дрожать, и я делал самые торжественные обещания на новую жизнь. Как скоропроходящи были эти чувства! На долго ли хватило добрых намерений? До тех пор, пока соблазн не встречался на пути, покуда не было случая грешить; покуда не было средств удовлетворить этой жажде. Обещания мои были написаны на песке. В короткое время я сделался по-прежнему безрассуден и нечестив, хотя часто содрогался при воспоминании о моем счастливом избавлении; и спустя много лет после того, мысль об акуле, хватающей меня за ногу, сопровождалась всегда сознанием, что если бы я не исправился, то дьявол точно так же ухватил бы меня.
Если бы после этого пробудившего мое сознание обстоятельства мне посчастливилось сойтись с здравомыслящими и религиозными людьми, я, без сомнения, переменился бы; но без того, сила привычки и примера возобновила свою владычество надо мной и сделала меня почти таким же дурным, как я был прежде.
Забавы наши в кают-компании были самые грубые. Одна из них состояла в том, чтобы ложиться на обеденный стол под румпель, и, держась руками за штур-трос, отражать пинками нападения того, кто будет стараться согнать лежащего с места силой, или хитростью. Всякий ложившийся должен был оспаривать свое место у других, и легко мог сопротивляться. Однажды, когда я занял это завидное место и прогонял от себя всех, один из проэкзаменованных мичманов, напившись пьянь с цейхвахтером, подошел и сделал на меня самое отчаянное нападение. Я ударил мичмана в лицо и этим заставил его с большой силой упасть назад, на блюда и тарелки, собранные после обеда и поставленные между пушками. Раздраженный смехом над ним и полученным ударом, он схватил большую вилку, употребляемую при разрезывании мяса и прежде нежели кто-либо мог догадаться о его намерении, уколол меня в четырех местах. Я вскочил, чтобы прибить его, но едва ступил на ноги, почувствовал такую боль, что упал на руки товарищей.