Багрова у Аксакова2. Есть мать у Гончарова – в «Обыкновенной истории», которая все время справляется – здорово ли ее чадушко, не нужно ли протереть ему заспанные глазки розовой водой… Да еще есть одна мать, единственная в литературе, которую всякий из нас знает:
– Госпожа Простакова, родившая и создавшая Митрофанушку, Простакова – это ужасное карикатурное изображение и – увы! – верное изображение и до сей поры…
Господи, что за наваждение! Неужели мы народ, который мать вспоминает только в ругательствах? Мы теперь говорим и плачем, и в грудь себя бьем, и заушаем, видя, как наша зарубежная молодежь слаба и ненадежна… Но вот – позвольте, – если придет такая мать несчастного, сбивающегося с пути парня или девушки с подкрашенными губами – ко мне, и скажет:
– Ну-ка Курбатов! Что же мне-то делать? Как воспитывать сына? Что бы мне почитать? Что по сему поводу дала великая русская литература? Напомните!
– А ничего!
Или упомяну – «слезы бедных матерей»3 Некрасова.
О том, как родить – есть у нас литература. Вроде Жука – «Мать и дитя»4.0 том, как не родить – это литература еще большая. В любой аптеке можно достать. А вот как воспитывать детей – этого никто не знает.
Говорят, что воспитание должно быть национальным. Говорят, что «родина – мать». А что такое мать – неизвестно. Не удивительно ли, что родители тащат детей в школу. Там начальство разберется. Что и как.
А оказывается – и в школе-то не больно как. Все больше насчет богатств былой России… Насчет ее славы и побед…
Впрочем, в русской литературе есть большая повесть – «Мать». Есть! Но эта повесть принадлежит перу Максима Горького. Она рисует мать революционера, саму становящуюся революционеркой…
Ну, а эмиграции что же делать? Как же заставить молодое поколение уважать мать, когда и литература-то ее проглядела?
Впрочем, есть и у эмиграции Мать. Вот – смотрит Она с образа, смотрит благостно и сурово, держа в руках своего маленького Сына. Она знает, что Она будет стоять у Креста, видя, как умирает Ее казненный своими же Сын. Потому что Он – вышел на подвиг – которому нет предела; он душу свою отдает за других… Он искупляет Своей смертью все человечество…
Но молчание, молчание царствует кругом, и когда бедная русская женщина молит Божию Матерь о спасении своего сына – она не знает, откуда может придти это спасение. Чудо, что ли?
А наша славная литература – молит о матери.
– Как же быть, господа читатели?
Так ли это?
И. Пуцято
Великий русский драматург (К юбилею А. Н. Островского)
Самым памятным днем своей жизни Островский называл 14 февраля 1847 года – день, когда он (двадцатичетырехлетний молодой тогда человек) прочел у Шевырева, в присутствии нескольких знатоков и ценителей, свой драматический набросок – «Картину семейного счастья». С этого дня он, по его словам, стал считать себя русским писателем и уже без колебаний и сомнений поверил в свое призвание. После появления в 1850 году первой большой комедии Островского «Свои люди – сочтемся», талант его был признан такими тогдашними авторитетами, как Шевырев, Давыдов (профессор словесности в Московском университете) и Хомяков. Одоевский писал об Островском, что это огромный талант, и ставил «Свои люди – сочтемся» рядом с «Недорослем», «Ревизором» и «Горем от ума».
Но особенным поклонником и панегиристом Островского сделался Аполлон Григорьев, который славил молодого драматурга в стихах и в прозе и не убоялся назвать его гениальным «глашатаем правды новой», который призван отразить в своем творчестве «еще неизвестную сторону национально-органической жизни русского народа». После выхода в свет комедии «Бедность не порок» в 1854 году, Ап. Григорьев окончательно утвердился в том мнении, что Островский сказал самое могущественное новое слово в новой русской литературе, что он открыл новый неведомый мир1.
Горячие статьи и восторженные стихотворения Ап. Григорьева, посвященные Островскому, вызывали отповедь, нападки и порой даже глумление, особенно со стороны петербургских журналистов (тогда еще продолжалась странная литературная вражда Москвы и Петербурга), но нападки направлены были против критики, но не против писателя, талант которого скоро находит всеобщее признание.
Впрочем, как и многие другие, поистине оригинальные русские писатели, Островский в дальнейшем должен был испытать на себе партийную пристрастность наших критиков. Прикосновенность Островского к «Москвитянину» надолго определила его репутацию как сторонника славянофильских тенденций, а когда критикам стало казаться, что он изменил этим тенденциям, Островского начали именовать обличителем общественных язв. Особенно способствовал такой его новой квалификации Добролюбов своими знаменитыми статьями о «темном царстве».
Добролюбовская оценка творчества Островского держалась долго; в сущности, она сохранилась до самого недавнего времени и стала даже как бы классической: вошла в учебники, преподавалась с кафедр. Однако же, ее односторонность стала сознаваться уже давно, и в настоящее время, когда ожесточенные когда-то споры вокруг имени Островского прекратились, место его в русской литературе определилось достаточно твердо: он классик.
Тем труднее говорить о нем в маленьком очерке, да еще по поводу юбилея. Думается, что вполне достаточным будет отметить здесь лишь то, что представляется нам теперь наиболее существенным в его даровании.
Островский принадлежал к числу тех русских писателей, которые с самого начала своей деятельности отлично сознавали всю ответственность, возлагавшуюся на них их талантом. «Твердо убежденный, что всякий талант дается Богом для известного служения, что всякий талант налагает обязанности, которые честно и прилежно должен исполнять человек, я не смел оставаться в бездействии, – говорит он в письме к Назимову, – будет час, когда спросится у каждого: где талант твой?»2
Первоначально, подобно Гоголю, Островский ставил своей задачей исправление людей и изобличение порока, как это видно из того же письма («главным основанием моего труда, главною мыслью, меня побудившею было: добросовестное обличение порока, лежащее долгом на всяком члене благоустроенного христианского общества, тем более на человеке, чувствующем в себе прямое к тому призвание»), но впоследствии эта цель отодвинулась для него на второй план, художник возобладал в нем над моралистом, и он, глубоко русский по натуре человек, сделался русским бытописателем, для которого глубокое проникновение в главные основы народной жизни и художественное воспроизведение ее сделались радостной потребностью. Он заботился теперь прежде всего о том, чтобы показать на сцене русского человека: «Пусть видит себя и радуется. Исправители найдутся и без нас. Чтобы иметь право исправить народ, надо ему показать, что знаешь за ним и хорошее»3.
И вот показать русскому народу то хорошее, что в нем есть, великий драматург и старается во многих своих,