«Да, Русь», — подумал Литвинов; а Ворошилов, который уже опять успел придать лицу своему сосредоточенное выражение, снисходительно улыбнулся и слегка щелкнул каблуками.
Минут через пять они все трое поднимались вверх по лестнице гостиницы, где остановился Степан Николаевич Губарев… Высокая стройная дама в шляпке с короткою черною вуалеткой проворно спускалась с той же лестницы и, увидав Литвинова, внезапно обернулась к нему и остановилась, как бы пораженная изумлением. Лицо ее мгновенно вспыхнуло и потом так же быстро побледнело под частой сеткой кружева; но Литвинов ее не заметил, и дама проворнее прежнего побежала вниз по широким ступеням.
IV
— Григорий Литвинов, рубашка-парень, русская душа, рекомендую, — воскликнул Бамбаев, подводя Литвинова к человеку небольшого роста и помещичьего склада, с расстегнутым воротом, в куцей куртке, серых утренних панталонах и в туфлях, стоявшему посреди светлой, отлично убранной комнаты, — а это, — прибавил он, обращаясь к Литвинову, — это он, тот самый, понимаешь? Ну, Губарев, одним словом.
Литвинов с любопытством уставился на «того самого». На первый раз он не нашел в нем ничего необыкновенного. Он видел перед собою господина наружности почтенной и немного туповатой, лобастого, глазастого, губастого, бородастого, с широкою шеей, с косвенным, вниз устремленным взглядом. Этот господин осклабился, промолвил: «Ммм… да… это хорошо… мне приятно…» — поднес руку к собственному лицу и, тотчас же, повернувшись к Литвинову спиной, ступил несколько раз по ковру, медленно и странно переваливаясь, как бы крадучись. У Губарева была привычка постоянно расхаживать взад и вперед, то и дело подергивая и почесывая бороду концами длинных и твердых ногтей. Кроме Губарева, в комнате находилась еще одна дама в шёлковом поношенном платье, лет пятидесяти, с чрезвычайно подвижным, как лимон желтым лицом, черными волосиками на верхней губе и быстрыми, словно выскочить готовыми глазами, да еще какой-то плотный человек сидел, сгорбившись, в уголку.
— Ну-с, почтенная Матрена Семеновна, — начал Губарев, обращаясь к даме и, видно, не считая нужным знакомить ее с Литвиновым, — что бишь вы начали нам рассказывать?
Дама (ее звали Матреной Семеновной Суханчиковой, она была вдова, бездетная, небогатая, и второй уже год странствовала из края в край) заговорила тотчас с особенным, ожесточенным увлечением:
— Ну, вот он и является к князю, и говорит ему: Ваше сиятельство, говорит, вы в таком сане и в таком звании, говорит, что́ вам стоит облегчить мою участь? Вы, говорит, не можете не уважать чистоту моих убеждений! И разве можно, говорит, в наше время преследовать за убеждения? И что ж, вы думаете, сделал князь, этот образованный, высокопоставленный сановник?
— Ну, что он сделал? — промолвил Губарев, задумчиво закуривая папироску.
Дама выпрямилась и протянула вперед свою костлявую правую руку с отделенным указательным пальцем.
— Он призвал своего лакея и сказал ему: «Сними ты сейчас с этого человека сюртук и возьми себе. Я тебе дарю этот сюртук!»
— И лакей снял? — спросил Бамбаев, всплеснув руками.
— Снял и взял. И это сделал князь Барнаулов, известный богач, вельможа, облеченный особенною властью, представитель правительства! Что ж после этого еще ожидать?
Всё тщедушное тело г-жи Суханчиковой тряслось от негодования, по лицу пробегали судороги, чахлая грудь порывисто колыхалась под плоским корсетом; о глазах уже и говорить нечего: они так и прыгали. Впрочем, они всегда прыгали, о чем бы она ни говорила.
— Вопиющее, вопиющее дело! — воскликнул Бамбаев. — Казни нет достойной!
— Ммм… ммм… Сверху донизу всё гнило, — заметил Губарев, не возвышая, впрочем, голоса. — Тут не казнь… тут нужна… другая мера.
— Да полно, правда ли это? — промолвил Литвинов.
— Правда ли? — подхватила Суханчикова. — Да в этом и думать нельзя сомневаться, д-у-у-у-у-мать нельзя… — Она с такою силою произнесла это слово, что даже скорчилась. — Мне это сказывал один вернейший человек. Да вы его, Степан Николаевич, знаете — Елистратов Капитон. Он сам это слышал от очевидцев, от свидетелей этой безобразной сцены.
— Какой Елистратов? — спросил Губарев. — Тот, что был в Казани?
— Тот самый. Я знаю, Степан Николаич, про него распустили слух, будто он там с каких-то подрядчиков или винокуров деньги брал. Да ведь кто это говорит? Пеликанов! А возможно ли Пеликанову верить, когда всем известно, что он просто — шпион!
— Нет, позвольте, Матрена Семеновна, — вступился Бамбаев, — я с Пеликановым приятель; какой же он шпион?
— Да, да, именно шпион!
— Да постойте, помилуйте…
— Шпион, шпион! — кричала Суханчикова.
— Да нет же, нет, постойте; я вам что скажу, — кричал в свою очередь Бамбаев.
— Шпион, шпион! — твердила Суханчикова.
— Нет, нет! Вот Тентелеев, это другое дело! — заревел Бамбаев уже во всё горло.
Суханчикова мгновенно умолкла.
— Про этого барина я достоверно знаю, — продолжал он обыкновенным своим голосом, — что когда Третье отделение его вызывало, он у графини Блазенкрампф в ногах ползал и всё пищал: «Спасите, заступитесь!» А Пеликанов никогда до такой подлости не унижался.
— Мм… Тентелеев… — проворчал Губарев, — это… это заметить надо.
Суханчикова презрительно пожала плечом.
— Оба хороши, — заговорила она, — но только я про Тентелеева еще лучше анекдот знаю. Он, как всем известно, был ужаснейший тиран со своими людьми, хотя тоже выдавал себя за эманципатора. Вот он раз в Париже сидит у знакомых, и вдруг входит мадам Бичер-Стоу, — ну, вы знаете, «Хижина дяди Тома». Тентелеев, человек ужасно чванливый, стал просить хозяина представить его; но та, как только услыхала его фамилию: «Как? — говорит, — сметь знакомиться с автором Дяди Тома? — Да хлоп его по щеке! — Вон! — говорит, — сейчас!» И что ж вы думаете? Тентелеев взял шляпу да, поджавши хвост, и улизнул.
— Ну, это, мне кажется, преувеличено, — заметил Бамбаев. «Вон!» она ему точно сказала, это факт; но пощечины она ему не дала.
— Дала пощечину, дала пощечину! — с судорожным напряжением повторила Суханчикова, — я не стану пустяков говорить. И с такими людьми вы приятель!
— Позвольте, позвольте, Матрена Семеновна, я никогда не выдавал Тентелеева за близкого мне человека; я про Пеликанова говорил.
— Ну, не Тентелеев, так другой: Михнев, например.
— Что же этот такое сделал? — спросил Бамбаев, уже заранее оробев.
— Что? Будто вы не знаете? На Вознесенском проспекте всенародно кричал, что надо, мол, всех либералов в тюрьму; а то еще к нему приходит старый пансионский товарищ, бедный, разумеется, и говорит: «Можно у тебя пообедать?» А тот ему в ответ: «Нет, нельзя; у меня два графа сегодня обедают… п’шол прочь!»
— Да это клевета, помилуйте! — возопил Бамбаев.
— Клевета?.. клевета? Во-первых, князь Вахрушкин, который тоже обедал у вашего Михнзва…
— Князь Вахрушкин, — строго вмешался Губарев, — мне двоюродный брат; но я его к себе не пускаю… Ну, и упоминать о нем, стало быть, нечего.
— Во-вторых, — продолжала Суханчикова, покорно наклонив голову в сторону Губарева, — Мнe сама Прасковья Яковлевна сказала.
— Нашли на кого сослаться! Она да вот еще Саркизов— это первые выдумщики.
— Ну-с, извините; Саркизов лгун, точно; он же с мертвого отца парчевой покров стащил, об этом я спорить никогда не стану; но Прасковья Яковлевна, какие сравненья! Вспомните, как она благородно с мужем разошлась!* Но вы, я знаю, вы всегда готовы…
— Ну полноте, полноте, Матрена Семеновна, — перебил ее Бамбаев. — Бросимте эти дрязги и воспаримте-ка в горния. Я ведь старого закала кочерга. Читали вы «Mademoiselle de la Quintinie?»* Вот прелесть-то! И с принципами вашими в самый раз!
— Я романов больше не читаю, — сухо и резко отвечала Суханчикова.
— Отчего?
— Оттого что теперь не то время; у меня теперь одно в голове: швейные машины.
— Какие машины? — спросил Литвинов.
— Швейные, швейные; надо всем, всем женщинам запастись швейными машинами и составлять общества*; этак они все будут хлеб себе зарабатывать и вдруг независимы станут. Иначе они никак освободиться не могут. Это важный, важный социальный вопрос. У нас такой об этом был спор с Боле́ слав Стадницким. Боле́ слав Стадницкий чудная натура, но смотрит на эти вещи ужасно легкомысленно. Всё смеется… Дурак!
— Все будут в свое время потребованы к отчету, со всех взыщется, — медленно, не то наставническим, не то пророческим тоном произнес Губарев.
— Да, да, — повторил Бамбаев, — взыщется, именно взыщется. А что, Степан Николаич, — прибавил он, понизив голос, — сочинение подвигается?