глазах уже разрушила война, умоляла вызвать ее мужа в Москву, чтобы и у них не случилось того же самого… А теперь, когда вызвал, – нате, здрасьте – улетела!
– Ну, что будешь теперь делать? – спросил редактор, когда секретарша вышла.
– Продолжу жизнь на казарменном положении. – Лопатин не преуменьшал и не преувеличивал своей горечи: еще не понимая, какой будет его жизнь, он знал – такой, как была, уже не будет.
Чувство бесповоротности притупляло боль.
– А может, отпустить тебя – слетаешь к ней сам дня… – Редактор хотел расщедриться и сказать – на три, но характер взял свое, – дня на два?
– Спасибо, нет.
– А чего она приходила сюда, ко мне, можешь объяснить?
– Не могу, – сказал Лопатин. Ему было стыдно сразу за все – за свой вызов, за ее приход, за время, украденное у этого занятого и усталого человека на нелепый разговор с нелепой бабой. – А отпуск дня на четыре, если сочтешь возможным, все же мне дай!
– Зачем?
– Съезжу к дочери, она со школой в деревне, под Горьким.
Редактор задумался. В его строгой душе была слабая струнка.
Единственный сын через неделю кончал курсы младших лейтенантов, и редактор почти каждый вечер боролся со стыдным желанием снять трубку, позвонить своему старому товарищу в управление тыла и хотя бы на первое время устроить судьбу сына так, чтобы поменьше бояться за его жизнь. Он старался оправдаться перед самим собой тем, что он-то лично никогда не отступал перед опасностями, наоборот, искал их. Так неужели у него нет права подумать о сыне? Но в последнюю секунду каждый раз рука так и не дотягивалась до трубки.
Просьба Лопатина застала редактора душевно обезоруженным.
– Хорошо, поезжай, – сказал редактор. – Можешь даже послезавтра, если завтра к вечеру новогоднюю передовую сдашь. И еще тут от Гурского кое-что осталось – пройдись, поправь до отъезда. – Он протянул целую пачку гранок и, еще раз мысленно проверив себя, не дает ли поблажки Лопатину, повторил: – Поезжай! Только постарайся привезти оттуда, из Горького, какой-нибудь тыловой материал для газеты.
Лопатин укоризненно посмотрел на него: ну зачем такая скаредность? Ведь из четырех суток почти двое уйдут на поезд туда и обратно.
– Привези, учитывая наши с тобой отношения: чтобы комар носу…
Лопатин кивнул:
– Ладно, чтобы комар носу…
Он перестал следить за собой, и лицо его сделалось печальным.
– У меня есть немножко водки. Может, хочешь выпить? – спросил редактор.
– Спасибо. С горя не пью, – сказал Лопатин. – Пойду спать. – И вышел, разминувшись в дверях с выпускающим, несшим пачку свежих газет.
Зайдя в свою редакционную комнату, он скинул валенки и лег на койку, заложив руки за голову.
На койке Гурского, с которым они и здесь, в «Правде», жили на казарменном вместе, валялся вверх корешком раскрытый том «Наполеона» Тарле, а из-под подушки торчал рукав наспех засунутой сорочки и кончик галстука.
«Сейчас, наверное, уже поднимаются там с Тихомирновым, чтобы лететь под Калугу», – вспомнил Лопатин, посмотрев на подходившие к шести стрелки стенных часов.
Решение повидать дочь родилось неожиданно, но теперь казалось необходимым. Он попробовал представить себе свидание с ней. Конечно, она будет рада и немножко горда – отцы не часто приезжают туда к ним с фронта.
А дальше? Говорить ли ей о случившемся? И вообще, что говорить ей о матери? И как? Девочка и так несчастлива.
«Теперь я все это поправлю», – безотчетно подумал он и, злясь на собственное легкомыслие, строго спросил себя, как и когда?
Его мысли прервал телефонный звонок.
– Василий Николаевич, редактор приказал вам зайти к нему, – сонным голосом сказала секретарша.
Редактор, с которого соскочила вся усталость, стоял с телефонной трубкой в руке и, поставив на кресло ногу в хорошо начищенном тонком хромовом сапоге, весело ругался по телефону:
– Ну и что же, что фельдсвязь! А ты вдобавок к фельдъегерям и моего человека посади. Нет, вот именно что завтра, то есть, верней, уже сегодня! Чтобы он днем был, по крайней мере, в Новороссийске. Уговорил? Ну спасибо, спокойной ночи.
Он быстро брякнул на рычаг телефонную трубку.
– Наши войска сегодня начали высадку в Керчи и Феодосии, ты подумай только? Кого же теперь туда послать, а? – Он повернул свое быстрое лицо к Лопатину. – Самолет пойдет через два часа. В восемь, с аэродрома фельдсвязи. Как, не соблазняет? Крым! А? Был там в плохое время, теперь попадешь в хорошее! А к дочери съездишь, как только вернешься, даю слово. Чего молчишь?
– Испытываю твое терпение, – усмехнулся Лопатин. – Прикажи поднять кого-нибудь, у кого сорок первый номер сапог, и заставь отдать мне. У меня здесь только валенки, а в Крыму, чего доброго, дождь…
Двадцать дней без войны
1
Возвращаясь на редакционной «эмке» из-под Ржева, Лопатин на объезде у Погорелого Городища попал под утреннюю немецкую бомбежку, перележал ее в снегу и нанюхался гари от разрывов.
Если б за пять минут до этого успели обогнать по обочине колонну порожних грузовиков, тоже шедших к Москве, попали бы в самую кашу. Два передних грузовика разбило в щепки. Но не обогнали, и обошлось – перележали.
Как ни глупо, а могли отдать концы на этом объезде, уже на пути к Москве, после того, как за две недели на фронте так ни разу и не подсунулись под близкий обстрел. Везло. А впрочем, не только везло. Если не врать самому себе, то на этот раз, после Сталинграда, он поехал сюда, под Ржев, без большой охоты. Устал от чувства опасности и никуда особенно не совался.
После бомбежки отъехали уже десять километров, а внутри все еще ныло от страха. Он остановил водителя и, чтобы избавиться от нытья под ложечкой, выпил с ним по глотку из фляги и закусил мерзлым сухарем. Стоял мороз, и – вслух – считалось, что по этой причине и выпили.
Когда Лопатин к вечеру добрался до редакции, которая еще весной вернулась на свое прежнее место, на Малую Дмитровку, редактора не было. Оказывается, он улетел под Котельниково, где немцы пытались прорваться к Сталинграду. Секретарша сказала, что редактор с утра перед вылетом вызывал к себе Гурского и Гурский все знает.
– Подите к нему!
– Прибыл? П-посиди или п-полежи. – Гурский, не вставая из-за стола, показал рукой на диван. – Д-дописываю п-передовую. Сейчас в последнем абзаце сок-крушу третий рейх, отнесу и п-поговорим…
Он подвинул по столу папиросы:
– Д-дыми в пределах гуманности. А то все т-толкутся, все д-дымят, а я сижу тут и к-кашляю – слабогрудое городское дитя. Фортку открывать –