Но больше всего в этом кипении жизни Геракл радовался тому, что повсюду — на галерах, в рабочих лагерях, на учебных плацах — видел множество рабов и матросов из аркадцев и иных коренных жителей Пелопоннеса.
Итак, свершилось: свободный охотник прекрасной Аркадии стал рабом! И Геракл радуется. Как странно это звучит! Уже самое слово «раб» — ведь наше ухо воспринимает его лишь однозначно. Мы упускаем из виду, что в освобождении человека рабство было очередной ступенькой. Не только для свободных. Для человечества.
Попавший в плен воин умолял, просил, как о милости, — хотел стать рабом. Лишь бы не убили. Ни в виде жертвоприношения, ни так просто. Бродяга, что приплелся, умирая от холода и голода, к чьему-то очагу, умолял принять его в дом рабом, из последних сил доказывал свою ловкость и силу.
Но речь идет о гораздо большем, всеобщем. Человек, самый беспомощный и беззащитный среди всех населявших Землю существ, с его особенно длинным периодом развития, специфически высокой потребностью в калориях, вымер бы уже давно, — и не только в том случае, если бы не владел огнем и ремеслами. Он вымер бы без организованного общества, без разделения труда, без постоянного роста производительности.
Мы уже не раз говорили здесь о нехватке рабочей силы как об одном из самых тяжелых конфликтов эпохи Великого перемирия: войны нет, нет и рабов, а их нужно много, очень много, чтобы включить в производственный процесс, — и нужда в этом самая острая.
Да, так было. И не только в развитых рабовладельческих государствах, о чем мы говорили раньше, но и в тоже по-своему развитых эллинских городах-государствах. Это — одна сторона медали.
Однако те же неполные двадцать миллионов тогдашнего человечества страдали и от перенаселения, от избытка людей. Причем именно там, где они еще только-только пытались существовать совместно, жили охотой и рыбной ловлей, почти не знали земледелия. И еще там, где единственным источником существования было кочевое скотоводство. Наступал засушливый год, скот слабел, чах, на следующий год — опять засуха, начинался падеж скота, эпидемия, и целый народ вымирал голодной смертью. Древняя биологическая цепь на Пелопоннесе уже очень изменилась: охота давала возможность существовать, если была удачна; свободный охотник, живший только охотой, не жил — прозябал. Изменились и отношения собственности: свободному пастырю, бездомному обитателю лесов, питающемуся маком, становилось все труднее: на тучных пастбищах паслись господские стада, их старательно охраняли рабы, слуги, работники, содержа в соответствии с принципами научного по тем временам животноводства. Погибали от перенаселенности и племена, издревле обосновавшиеся на Пелопоннесе и по всей Элладе. Из зимы в зиму каждый рот, что просил есть, был проклятьем и, наоборот, благодатью — каждый, что умолкал навеки. (Не случайно в Аркадии еще сохранилась мода на ритуальное людоедство. И не только в исследуемую нами эпоху — даже полторы тысячи лет спустя! Религия стала как бы памятником на тысячелетия пережившему себя древнему обществу каменного века, бездонной его нищете.)
Если же кому-то непонятно это противоречие, пусть представит себе нынешний мир, с его хроническим избытком населения и хронической нехваткой рабочей силы одновременно; причем справиться с одним при помощи другого как будто и невозможно.
У Геракла была концепция, как разрешить это противоречие, то есть свести вместе, столкнуть друг с другом перенаселенность и нехватку рабочей силы. А именно, как ни странно звучит это для нашего уха сегодня: освободить порабощенных голодом, обреченных на вымирание свободных аборигенов, сделав их рабами. (Mutatis mutandis[37] — это столь же революционная программа, как если бы мы поставили целью превратить все штатные единицы предприятия в его реальную рабочую силу.)
Да только не находилось на это желающих. Господам были ни к чему по-животному примитивные, ленивые, дикие, ненадежные, ни к чему не приспособленные рабы. В самом деле, только кормить их? Не слишком набивались и аборигены. Прозябали, скованные привычкой, верили в слепое везение. Они и объясняться-то не могли толком даже с им подобными, с рабами. И не потому, что не умели будто бы говорить по-гречески, — разумеется, умели. Но потому, что весь круг их понятий был до смешного мал по сравнению с городскими нуждами. И лишь тогда подкрадывались они поближе к городскому очагу — иссохшие до костей или опухшие от голода, вонючие от язв, нищие, — когда жизнь в них уже едва теплилась.
А теперь сопоставим: каких откормленных, сильных и смекалистых молодых рабов можно раздобыть на войне! Вот только нет войны… Да и тот, кто попал в рабство за долги, тоже раб хоть куда: толковый, умелый землероб, скотовод, ремесленник, — иначе кто дал бы ему кредит! — но, видно, в чем-то просчитался, зарвался слишком или просто не повезло, вообще же настоящий умелец. Но много ли рабов наберешь из должников — это все капли в море.
Словом, картина была примерно такой. Но легко нам сегодня заявлять, что Геракл был прав, что он нашел простое, на поверхности лежащее решение. Геракл знал, что он прав, но и он не говорил, будто это простое, лежащее на поверхности решение.
Замечу еще: в свое время и капиталист освободил нищего батрака, когда посвятил его в пролетарии. Сегодня, оглядываясь назад, мы видим, что судьба рабочего была кошмарной на протяжении двух минувших с тех пор столетий, да и предшествовавшего им тоже, однако она не была для рабочего невыносима, поскольку безземельный крестьянин не имел даже этого. Так же и судьба раба: оглядываясь назад из нашего сегодня, мы видим, что она была нечеловеческой, адской пыткой и все-таки оказывалась предпочтительней судьбы свободного нищего: раб хотя бы получал пищу. Ему даже не приходилось о ней заботиться. Только знай выполняй то, что прикажут. Изнурительный труд, плетка — все это было, но был и ужин.
Впрочем, и капиталист не всякого бездомного, не всякого нищего брал к себе рабочим. И крестьянин-бедняк тоже не спешил стать пролетарием, он мечтал хоть о нескольких пядях земли и, покуда надеялся, покуда было можно, оставался на месте. Пойду и дальше: крестьянин, имевший надел, тоже не спешил к нашему порогу, когда мы с помощью социалистической кооперации хотели освободить его от извечного крестьянского «от зари до зари»,
И наконец: маниакальное упоение властью и садизм отдельного человека невыносимы всегда, при любой общественной формации. Из-за подлости или тупости властей определенное обстоятельство может стать в какой-то момент невыносимым. Отсюда бунты. Но рабская доля сама по себе становится невыносимой лишь тогда, когда изжил себя и стал невыносимым для всех рабовладельческий уклад в целом. Так и судьба пролетария в капиталистическом мире — вот эта нынешняя, неизмеримо улучшившаяся по сравнению с его же судьбой в прошлом веке! — станет выносимой тогда, когда человечество не сможет более переносить капиталистический порядок вообще, самую его сущность.
Короче говоря: Геракл с радостью увидел перемены, с радостью решил, что благодаря сложившейся конъюнктуре «лед тронулся». И, успокоенный, отправился в свой последний поход.
Заметим здесь, кстати: Прометей, который, можно сказать, с первого слова понял и оценил дипломатическую борьбу Геракла за мир, никак не мог уяснить себе его социальной программы.
Да и вообще он уже чувствовал, что пора обдумать все заново и основательно проверить составившиеся у него суждения. Благодарность и любовь Прометея к герою не уменьшились нимало, однако у него возникло подозрение, что Геракл, хотя из самых лучших побуждений, иной раз бывает пристрастен и неточно его информирует.
Человеку, который провел в заключении такой долгий срок, будь он хоть богом, сориентироваться нелегко, но и сориентировавшись, нелегко найти свое место среди свободных людей.
Поначалу казалось, что все пройдет гладко. Прометей смотрел глазами Геракла, судил суждениями Геракла. В доверчивости своей считал неограниченным источником познания то, что позднее заподозрил в ограниченности. Его же роль была лишь в том, что он освободился. Роль немалая: освободиться из плена через миллион лет! (Не случайно память наша и сохранила его в этой роли.)
И вот теперь, при микенском дворе, он начал чувствовать себя так, как тот человек в наши дни, которого решительно все и со всех сторон усердно стараются «сориентировать», пока он окончательно не потеряет всякую ориентировку. А между тем его доброхотные информаторы с превеликим волнением ждут, чтобы он занял позицию, нашел свое место, хотят знать, какую роль он для себя изберет, присматриваются, улавливают намеки, даже если он намеков не делает, нетерпеливо ожидают высказываний, в то время как он действительно и вполне искренне растерян. С другой стороны, нет такого смертного, включая и Атрея, который решился бы определить богу место в обществе. Да, сказать по правде, микенцы не очень-то и представляли себе, как бы это могло быть. В самом деле, ну зачем богу Микены!