В жизни Агеева наступила эпоха фриланса — поскольку и в «Русском журнале», и во «Времени МН», и в «Профиле», где ему отдали отдел, вполне — или, по крайней мере, до поры до времени — можно было чувствовать себя вольным стрелком.
Его талант в очередной раз расцвел — правда, ценою переформатирования. Человек длинных мыслей, он изначально был заточен на статьи журнального типа, где ты чувствуешь себя прежде всего строгим филологом и никто и ничто не стесняет тебя ни в концептостроении, ни в развертывании стройной цепочки аргументов. А эпоха предложила ему колонки, что требовали только актуального повода и умения укладываться в нужное число знаков, оставляя все пространство текста для — виноват, виноват — болтовни.
Болтать — так мы это с ним называли — Саша научился мгновенно; он вообще был очень обучаем и в любой новый для себя формат вживался естественно. Природной агеевской впечатлительности и раздражительности была тут полная воля, безответственность спонтанной реакции прельщала его ничуть не меньше, чем ответственное «статейное» высказывание, и тексты, частью собранные в книгу «Газета, глянец, интернет: Литератор в трех средах» (М.: НЛО, 2001) прочитывались как живой дневник не отстраненного уже, а «включенного» наблюдателя. На все на свете — процитирую — ему было
«действительно интересно откликаться, причем не холодными заключениями “эксперта” (в эту роль все равно впадаешь, когда функционируешь как “литературный критик”), а живой реакцией современника — непосредственной, отнюдь не всегда “политкорректной”, пристрастной, поскольку смотрю я, в отличие от “эксперта”, не извне, а изнутри процесса. То есть я “игрок”, а не “судья”. Отсюда специфика жанра».
Я и сейчас люблю иногда раскрыть эту книгу на любой странице — восхищаясь Сашиной непринужденностью, интеллектуальным озорством и словесной пластикой. А впрочем, и досадуя — не на Агеева, понятно, а на время, которое — простите мне эту аналогию — Льву Толстому с его панорамными романами и пространными трактатами предпочло Розанова с его клиповым сознанием и восхитительным умением писать о важном, как о чепухе, и о чепухе, как о важном.
Говоря о том, что классическая литературная критика почти исчезла как род словесной деятельности, обычно имеют в виду либо ее изгнание из неспециализированной периодики, либо замену на всякого рода анкеты и рейтинги, хлесткие реплики и короткие аннотации. Соглашусь, но прибавлю, что ничуть не менее важны и идущие на наших глазах жанровые метаморфозы. Статьи, развернутые рецензии, может быть, и скучноваты для ни в чем не повинного читателя, но автору они дают счастливую возможность мысль довысказать, развернуть все аргументы и всякое лыко поставить в строку. Тогда как в колонках мысль каждый раз начинается, будто с чистого листа, и надо всяко интересничать, чтобы удержать позевывающую публику. Императив сегодняшней миддл-культуры «Чтоб цепляло, но не грузило» действует ведь не только в прозе, но и здесь, на пространстве суждений и рассуждений. Так что можно суммарно констатировать: собственно литература, благодаря штурму и натиску критического эссеизма, безусловно, расширяется в своем объеме, а критика… Критика съеживается, как шагреневая кожа, и грядущим историкам литературы не на что будет опереться — ведь не на «мнения» же…
Мы с Сашей говорили, разумеется, и об этом. Чаще уже по телефону или емельками, так как, человек и раньше-то не тусовочный, он средь шумных литературных балов обычно не появлялся, да и в редакции «Знамени» бывал редким гостем. Я все пробовал плюс к колоночкам заказать ему длинную статью: «Чтобы вы, Саша, квалификацию не потеряли». Он обычно соглашался, предлагал свои темы, и интереснейшие, но статей больше не писал. Может быть, смысла в них уже не видел, а может быть, и разучился. Что же до колонок и колоночек, то они ведь истощают. Я и сам, помнится, в начале девяностых вел, впеременку с Натальей Ивановой, рубрику «Парнасский щепетильник» у Андрея Мальгина в журнале «Столица». И первый десяток этих «коротышек» (слово «колонка» тогда еще не прижилось) писал со страстью и сластью, а дальше все более и более тяготился этой повинностью, буквально выжимая из себя и поводы к высказыванию, и сами высказывания, и непринужденную (будто бы) интонацию.
Сашу хватило на несравненно более долгий срок. Но тоже не навсегда, так что его публикации последних двух-трех лет меня скорее огорчали, чем радовали. Профессионализм профессионализмом, но видна была уже и усталость. Что-то исчерпалось до донышка, а новое никак, видимо, не придумывалось. А тут еще и непомерно затянувшееся настроение fine de siècle, и чувство разочарования во всем на свете — от разочарования в России, явно не сумевшей воспользоваться шансом, который ей совсем недавно предложила история, до разочарования в писателях-современниках, людях в общем-то небесталанных, но на роль любимого Сашей Томаса Манна, увы, не тянущих.
Насмехаясь над народолюбцами и самые сильные, хотя и несправедливо резкие свои статьи посвятив как раз тем литераторам, что идут не «от культуры», а «от почвы», Александр Агеев тоже ведь нуждался в среде и опоре. Раз и навсегда найдя ее в собственном сословии — в аристократах мысли, какими можно оставаться и на каторге, и у конвейера. Слово «интеллигенция», конечно, табуировано, но мы ведь и по умолчанию понимаем, о ком идет речь.
Тем горше было Сашино разочарование в нас с вами, в своих по крови, по прочтенным (и написанным) книгам и, что естественно, в себе самом тоже.
Помню, как в кухонном разговоре позднесоветских лет жена моего приятеля-прозаика, тогда совсем не издававшегося, а ныне повсеградно оэкраненного, вгорячах сказала: «Все ему советуют: продайся. Так было бы за что продаваться! За поездку в Чехословакию, за развалюху в Переделкине? А я вот хочу, чтобы у меня лошадь была своя. И даже имя ей придумала: Ксантиппа».
Так вот. Многие, слишком многие из тех, кто в те баснословные года не уступил первородство за чечевичную похлебку, отдали его за Ксантиппу. Соблазненные кто властью (там тоже ведь есть теперь приличные люди), кто тиражами и гонорарами (они же за работу, за талант, а не по разнарядке), кто страстной и щедрой симпатией западных фондов.
Сашу это бесило — особенно в последние годы.
«…Жизнь у меня всякая была — и удачная, и неудачная. Одно могу с уверенностью сказать: ласковым теленком, который всех маток сосет, вроде бы никогда не был, к ручкам ничьим не прикладывался, улыбку изображать себя не заставлял даже ради дела».
Сказано о себе. И, может быть, сказано чересчур заносчиво, высокомерно. Но тайное высокомерие вообще было в Сашиной природе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});