Каверли прямо воочию видел подъезд и фронтон такой школы и стал придумывать программу обучения в ней. Там будут вестись занятия по теории распознавания зарождающейся любви, читаться лекции об ужаснейшем заблуждении, в которое впадают, смешивая поклонение и нежность; там будут проводиться симпозиумы, посвященные неразличимым эротическим импульсам, мужским комплексам и одержимости; там будут даваться описания той власти, какой обладает эмоциональное возбуждение, окрашивающее мир в мрачные или радостные тона. Ученикам будут демонстрировать изображение Венеры, отмечая при этом их реакции. Те жалкие мужчины, которые надеялись, что женщины дадут им возможность убедиться в своей сексуальной природе, будут каяться в своих грехах и признаваться в несчастьях, а распутники, надругавшиеся над женщинами, будут также призваны свидетелями. Те ночи, когда он лежал в постели, прислушиваясь к шуму поездов и дождя и ощущая под бедром хлебные крошки и холодные пятна любви, эти ночи, когда радость превосходила его понимание, будут подробно объяснены, и его научат давать точное и осмысленное толкование фигуры прелестной женщины, в сумерках вносящей в дом свои цветы, перед тем как ударит мороз. Он научится здраво оценивать все эти нежные и прелестные фигуры - женщин, которые что-то шьют из голубой ткани, волной ниспадающей на их колени, женщин, в наступающей темноте поющих своим детям баллады о злосчастной участи Карла Стюарта, женщин, выходящих из моря или сидящих на скалах. Для Каверли будет специальный курс о матриархате и его утонченном влиянии - ему придется изрядно потрудиться, чтобы усвоить его, - курс об опасностях слепого угождения женам, которое, надевая на себя личину любви, на самом деле служит выражением скептицизма и горечи. Там будут читаться строго научные лекции о гомосексуализме, и о его меняющейся роли в обществе, и о том, правильна или ложна теория о его связи с волей к смерти. О той неуловимой грани, перейдя которую влюбленные перестают обогащать и начинают пожирать друг друга; о той критической точке, на которой нежность разъедает самоуважение и дух как бы начинает распадаться на хлопья, похожие на частицы ржавчины, как если бы их поместили под микроскоп и увеличивали до тех пор, пока они не стали бы большими, точно стальные балки, и без труда распознаваемыми. Там будут диаграммы любви и диаграммы меланхолии, а хмурые взгляды, которым мы вправе придать безнадежное вожделение, будут измерены с точностью до миллиметра. Для Каверли это будет трудный курс, он знал это, и большую часть времени он будет находиться под угрозой исключения, но в конце концов он его закончит. На пианино сыграют туш, он пройдет по эстраде и получит диплом, а затем спустится по лестнице и пройдет под фронтоном, полностью обладая теперь способностью к любви, и с чистой совестью, с радостным предвкушением будет взирать на землю, на беспредельный мир.
Но такой школы не существовало, и, когда он поздно вечером приехал в Нью-Йорк, шел дождь и привокзальные улицы, казалось, окутывала атмосфера эротических преступлений. Он остановился в гостинице и, продолжая свои поиски истины, решил, что он не кто иной, как гомосексуальный девственник в дешевой гостинице. Он никогда не отдавал себе отчета в своем сходстве с тетей Гонорой, но, когда он размышлял, хрустя пальцами и вытягивая шею, ход его рассуждений был такой же, как у старой дамы. Если он станет педерастом, то станет им открыто. Он будет носить браслеты и прикалывать розу к петлице пиджака. Он будет организатором педерастов, их оратором и пророком. Он заставит общество, правительство и закон признать их право на существование. У них будут свои клубы, не какие-нибудь воры для тайных встреч, а широкие, публичные организации вроде Союза говорящих на английском языке. Больше всего угнетало Каверли то, что он оказался неспособен выполнить свои обязательства перед родителями; он сел к столу и написал письмо Лиэндеру.
Утренним поездом Каверли приехал в "Светлый приют" и при виде брата подумал о том, как прочна была их дружба. Они обнялись, обменялись увесистыми тумаками, сели в старый "роллс-ройс", и через мгновение Каверли перешел от мучительных опасений к жизни, казавшейся здоровой и простой, напоминавшей ему только о хорошем. Разве может быть плохо, спрашивал он сам себя, что он мысленно как бы вернулся в отчий дом? Разве может быть плохо, что он чувствует себя так, словно он опять на ферме и просто едет в Травертин, чтобы участвовать на "Торне" в соревнованиях? Они проехали ворота и пошли пешком через парк; Мозес тем временем рассказывал, что будет жить в "Светлом приюте" только до осени, что для Мелисы это родной дом. Башни и зубчатые стены произвели на Каверли большое впечатление, но он не удивился, потому что в его восприятие мира всегда входило убеждение, что Мозес будет счастливей, чем он. Мелиса еще лежала в постели, но скоро должна была сойти вниз. Они собирались устроить пикник у плавательного бассейна.
- Это библиотека, - говорил Мозес. - Это танцевальный зал, это парадная столовая, а это у них называется ротондой.
Тут по лестнице спустилась Мелиса. При виде ее, ее золотистой кожи и темно-русых волос у Каверли захватило дыхание.
- Как я рада познакомиться с вами, - сказала она, и хотя голос у нее был довольно приятный, по силе воздействия его никак нельзя было сравнить с ее наружностью.
Она казалась Каверли воплощением победоносной красоты - армией с развевающимися знаменами, - и он не мог отвести от нее глаз, пока Мозес не потащил его в ванную, где они надели плавки.
- Лучше, пожалуй, захватить шляпы, - сказала Мелиса. - Солнце ужасно яркое.
Мозес открыл стенной шкаф, протянул Мелисе шляпу и, порывшись в поисках еще одной для себя, вытащил зеленую тирольскую шляпу с кисточкой, прикрепленной к околышу.
- Это д'Альбы? - спросил он.
- Упаси господи, - сказала Мелиса. - Женственные мужчины никогда не носят шляп.
Только этого и надо было Каверли. Он сунулся в шкаф и схватил первую попавшуюся на глаза шляпу - старую панаму, принадлежавшую, вероятно, покойному мистеру Скаддону. Она была ему велика - опустилась на уши, - но, вооружившись по крайней мере хоть этой эмблемой мужского достоинства, он зашагал вслед за Мозесом и Мелисой к бассейну.
Мелиса в этот день не плавала. Она сидела на краю мраморного бортика: расстелив скатерть для ленча, она разливала напитки. Что бы она ни делала и ни говорила, все чаровало и восхищало бедного Каверли и побуждало его к безрассудным выходкам. Он нырял. Он четыре раза переплыл бассейн. Он пытался прыгнуть в воду, сделав обратное сальто, но это ему не удалось, он только обрызгал Мелису с головы до ног. Они пили мартини и говорили о ферме, и Каверли, не привыкший к спиртным напиткам, опьянел. Он начал рассказывать о параде в честь 4 июля, отвлекся в сторону, вспомнив о кузине Эделейд, и окончил описанием запуска ракет в субботние дни. Он не упомянул об отъезде Бетси и, когда Мозес спросил о ней, говорил так, словно они все еще счастливо жили вместе. После ленча он еще раз переплыл бассейн, потом улегся в тени самшитового дерева и заснул.
Он устал и когда проснулся, то при виде воды, лившейся из позеленевших львиных пастей, при виде башен и зубчатых стен "Светлого приюта", возвышавшихся в конце лужайки, первое мгновение не мог понять, где он находится. Он ополоснул лицо водой. Скатерть, расстеленная для пикника, все еще лежала на бортике. Никто не убрал бокалов из-под коктейля, тарелок и цыплячьих косточек. Мозес и Мелиса ушли, и тень тсуги падала поперек бассейна. Потом он увидел, что они идут по садовой дорожке из оранжереи, где приятно провели время, и в их обращении друг с другом было столько изящества и нежности, что сердце у него готово было разорваться на части. Ведь ее красота могла пробудить в нем только печаль, только ощущение разлуки и одиночества, и, когда он думал о Пенкрасе, ему казалось, что тот предложил ему больше чем дружбу - что он предложил ему хитроумное средство, с помощью которого мы искажаем и уменьшаем красоту женщины. О, она была красива, и он предал ее. Он подсылал дождливыми ночами шпионов в ее царство и поощрял узурпатора.
- Простите, что мы оставили вас одного, Каверли, - сказала Мелиса, - но вы спали, вы храпели!..
Было уже поздно, и Каверли надо было одеться и поспешить на поезд.
В воскресенье днем на всякой железнодорожной станции время бежит быстрей, чем где бы то ни было. Даже в середине лета тени выглядят по-осеннему, а люди, собравшиеся там - солдат, матрос, старуха с цветами, завернутыми в бумагу, - были, казалось, отобраны так произвольно и так похожи на отмеченных болезнью или смертью, что невольно вспоминались мрачные пьесы, в которых к концу первого акта выясняется, что все действующие лица мертвы.
- Изобрази свою тихую чечетку, Каверли, - попросил Мозес. - Помаши крылышками.
- Я разучился, братец, - сказал Каверли. - Я теперь уже не могу.