Лаврентий между тем сидел прямо напротив и кивал, кивал в знак согласия своим мерзким пенсне. И все члены и кандидаты в члены совокупно с членами Секретариата кивали в знак согласия кто чем: лысиной, шевелюрой, шнобелем, жабоподобными брылами. Но все молчали. Чем-то попахивает. Чем? Засидевшимися, застоявшимися, залежавшимися мужланами – ничем иным. Ничем не протирают подмышек, паха, расселин. Мы производим неплохой одеколон «Шипр», а для этой компании он вроде и не существует; спрашивается, почему?
Вспоминается Ялтинская конференция. Черчилль и Рузвельт уж если чем и попахивали, то только чистотой вкупе с какими-то приятными пряностями. Однако запашок чего-то слежавшегося постоянно присутствовал за столом переговоров. Союзники даже иной раз кривили нос, унизительно переглядывались. Однажды, будучи в раздражении, он даже спросил свою свиту, чем это тут все время отталкивающе попахивает. Свита замялась в молчании, но тут переводчик президента, какой-то белогвардейский последыш, мягко заметил: «Боюсь, что попахивает недостатком одеколона „Ярдлей“, маршал Сталин». В тот же день в резиденцию был доставлен здоровенный флакон указанного одеколона, и больше за столом переговоров уже ничем отталкивающим не попахивало.
Парадокс заключается в том, что вождь народов мира не может здесь себе позволить реплики об одеколоне «Шипр»: все-таки заседание Политбюро КПСС имеет место. Никто, конечно, не возразит, однако все недомытки будут уязвлены нарушением партийной этики. Приходится и дальше задыхаться от отвращения по отношению ко всем этим, которые вот все кивают, кивают по двум ключевым, поистине «крылатым» вопросам и ни слова не произносят, потому что подошел такой момент в истории партии, когда боятся больше не Его, а друг друга.
Почему тут у нас нет ни одного женского лица? Чью волю мы тут в конце концов выражаем: всего народа или только мужланской его части? Почему я тут никогда не могу увидеть ни матушки Кето, ни жены своей, Звезды-Надежды, ни даже оперной певицы Пантофель-Нечецкой? До войны меня повсюду изображали с девочкой Мамлакат; где она? Почему из очаровательного ребенка, да еще и рекордсменки угледобычи, который так уютно посиживал на коленях у дядюшки Иосифа, сделали пропагандистского идола? Почему ее не ввели в ЦК, не провозгласили окончательной гордостью нашей партии? Что происходит с госпожой Ладыниной и другими белозубыми блондинками-трактористками? Разве не могут они заменить всяких там евреев вроде Кагановича? Женщина – это вообще более надежный товарищ мужчины, чем мужчина. Они не склонны к внутрипартийным интригам. Известно, что всякие сволочи рассматривают женщину лишь как источник нового поколения солдат. Есть также козлы, вроде Берии Лаврентия Павловича, 1899 года рождения, которые при виде женщины алчно жаждут только одного – удовлетворения своей гипертрофированной похоти. Некоторые члены знают, что товарищ Сталин пестовал идею ИСТОРИЧЕСКОГО включения в Политбюро выдающейся женщины-коммунистки Ариадны Лукиановны Рюрих-Новотканной, 1912 года рождения, однако «кадровистам» каким-то образом удалось подвесить эту идею. Больше того, через структуры Спецбуфета в Секретариат товарища Сталина стала просачиваться гнусноватая информация о некоторых странноватых высказываниях нашей героини, особенно по еврейскому вопросу, то есть о ее отклонениях от генеральной линии. Учитывая все эти обстоятельства, можно констатировать, что товарищ Сталин оказывается в своего рода изоляции по самым кардинальным вопросам перед лицом нескольких возрастных групп.
Все эти довольно четко структурированные мысли пронеслись через сознание вождя в течение тех нескольких минут, пока участники заседания высшего аппарата страны продолжали вроде бы выказывать ему полную лояльность, кивая, кивая и кивая своими головенками, но в то же время сохраняя вполне отчужденное молчание. В конце концов он решил высказать третье и, может быть, самое кардинальное предложение сегодняшнего дня.
«Товарищи, в свете того, что я вижу вокруг себя в канун открытия исторического Девятнадцатого съезда нашей партии, я прихожу к решению представить съезду формальное заявление о моей отставке с поста Генерального секретаря». И он протянул Маленкову заранее подготовленный текст.
Как он и предполагал, это его заявление произвело парализующий эффект на весь состав Политбюро. Маленков трясущимися руками отложил исторический текст, даже не решившись открыть рта. У многих членов, как раз наоборот, отвалились нижние челюсти, открыв зияющие отверстия в глубины их грешных организмов. Слепым огнем воссияли стекляшки Берии. Кто-то, кажется, пукнул, во всяком случае, к привычной затхлости прибавился ручеек какого-то остренького зловония. И только каменный Молотов исторг из себя панический и явно не мужской возглас: «Нет!» И лишь после этого бабского визга верного ленинца, верного несмотря на справедливую изоляцию еврейской жены, лишь после этого на Политбюро воцарился звуковой хаос. Все члены повскакали с мест, простирая к вождю умоляющие длани. Все выкрикивали «Нет! Нет!», что немедленно переводилось в голове вождя на языки ведущих этносов великого Советского Союза – «Йок! Йок! Ара! Ара!». И, наконец, после получасового излияния чувств председательствующий Маленков проникновенно подвел черту:
«Товарищ Сталин, дорогой Иосиф Виссарионович, ради счастья всего человепчества Политбюро ЦК КПСС сердечно просит вас забрать обратно свое заявление!»
После этого было решено начать работу съезда в заранее разработанном формате.
На следующий день в Большом Кремлевском дворце начал свою работу съезд самых стойких, самых верных и к тому же самых приверженных к ИСТОРИЧЕСКОМУ масштабу решения дел. Некоторой слегка чуть-чуть назойливой склонности к бескрылому деловизму было указано на дверь. Появление в ложах президиума великого Сталина было встречено нарастающим рокотом зала сродни тому, что возникает при приближении к бескрайнему океану. В глубине стихии он возник, и окреп, и материализовался, уже не в одиночном вопельке самого горластого, а в едином от лица всей всенародности стройном хоровом возгласе: «Да живет великий Сталин вечно!» Реверберация: «Эчно! Эчно! Эчно!» Долгие, продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию; все встают.
Сталин довольно долго наслаждался этой стройностью, вне зависимости от ее содержания. В конце концов при всей близости слова «вечность» к буржуазной метафизике можно все-таки снизойти к некоторому отдалению от материалистической незыблемости ради такого проявления единых чувств. Потом он начал ладонью осаживать все нарастающий восторг, как бы говоря на манер незабвенного Бенито Муссолини: «Пиано, пиано…»
Тут он заметил в зале столь располагающие к себе лицо и фигуру Кирилла Смельчакова. Тот стоял с аплодисментами в десятом ряду крайним, чтобы в случае чего немедленно выйти из зала. Сердце вождя наполнилось при виде поэта теплым чувством полнейшей надежности. Он помахал ему рукой, и зал, потрясенный этим проявлением личных, персональных, вернее, персонализированных, чувств, стал стихать. Впредь этого не надо делать, подумал он. А впрочем, пусть думают, как добиться такого личного привета. В общем, он остался доволен.
Вечером на приеме он подошел к Кириллу.
«У нас тут прошел слух, что вы снова собираетесь в большое путешествие, товарищ Смельчаков».
«Вскоре после Нового года, товарищ Сталин».
«Ну вот и отлично. Партия и правительство высоко ценят ваши усилия в защиту мира во всем мире».
Квартеты Бетховена
Концерт, на который Глика была приглашена таинственным голосом по телефону, проходил не в Большом зале консерватории, а в Малом. В Большом-то, как всегда в ту пору, разыгрывалась какая-то могучая народная оратория, а в Малом давали просто-напросто три скромных квартета Людвига ван Бетховена. «Издалека я знаю вас давно, Гликерия Ксаверьевна, – звучал в трубке странно-ломкий, чуть ли не надрывный голос, изобличавший удивительную интеллигентность и утонченность его носителя. – Всегда восхищался вашей внешностью и не только потому, что она безупречна, но также и потому, что каждый ваш промельк пробуждал в душе что-то удивительно музыкальное, как будто поднимающееся из партитуры вот именно Бетховена или из черновиков молодого Бори Пастернака».
«Вот оно как! – сказала она, не скрывая некоторого раздражения. – Стало быть, были знакомы? С обоими, должно быть?»
В городе давно уже ходили разговоры о приближении этого вроде бы вполне скромного, однако обещающего некую невнятную сенсацию концерта в Малом зале Консерватории. Билеты давно уже были раскуплены, однако представители интеллигенции продолжали их в ажиотаже выискивать, словно пытаясь этими билетами подтвердить принадлежность к задавленной «прослойке». Все ясно, подумала Глика, какой-нибудь сластолюбец-кадрильщик пытается заманить девочку с помощью билетов в Консерваторию. Тут следует добавить, что в те времена слова «кадр», «кадрильщик» и производный глагол «кадрить» уже вошли в обиход с легкой руки товарища Сталина. Уловив, очевидно, ход ее мысли, соблазнитель произнес совсем уже ломким, предельно надрывным голосом: «Я, конечно, никогда бы не решился вас пригласить, если бы у меня не было к вам записки от одного вашего друга, с которым вы нередко прогуливали добермана по имени Дюк во дворе вашего дома».