Не таков французский роман. Он спокоен, длинен и хорош уже тем, что, при всей своей видимой простоте, ничего общего с действительной жизнью не имеет.
Французский роман, как и все, на свете, тоже эволюционирует.
Прежде, лет двадцать тому назад, героине его было только сорок пять лет. «Прелестное дитя улыбалось цветам и птичкам» и изменяло своему мужу.
Десять лет спустя прелестное дитя, оставаясь приблизительно в том же возрасте, увлекало читателей тонкой психологией своего двенадцатого адюльтера. Муж вообще не считался уже ни за что. Разбирался только вопрос, имеет ли второй любовник столько же прав на ревность, как и одиннадцатый.
Теперь уже не то. Теперь берите шире. В новом французском романе героине или не более двенадцати лет (как «Claudine», «La petite Cady»[1] и прочим их суррогатам), или не менее пятидесяти.
Какова амплитуда! Каков размах!
Хуже всех живется во французском романе молодой девушке. Единственная роль, которая ей отводится скупым на девические радости романистом, — это делать к столу букеты и падать в обморок. Вообще же она скоро умирает или уезжает навеки к тетке в провинцию.
Любить ее нельзя.
Она, конечно, неравнодушна к материнскому Густаву или Адольфу, но для него-то она не представляет ровно никакого интереса.
Молодая особа, которой, может быть, нет даже двадцати пяти лет, с хорошеньким личиком и кое-каким приданым.
О нет! II en a soupe![2]
И он бежит от нее к ее очаровательной матери, которая ждет его у окна, и «ее стройная шестидесятилетняя фигура изящно вырисовывается на фоне темной драпировки».
— Мадлена!
— Я твоя, но мне нужны деньги. Я люблю запах золота.
Он понимает ее. Он сам всю жизнь готов нюхать золото.
И вот они на пышном рауте (это все по роману Маргерита).
Там присутствует еще одна красавица, уже несколько отяжелевшая (лет, вероятно, этак под девяносто). И красота Мадлены выделяется еще ярче. Два банкира, увидев все это, тут же разорились. Запах золота, густой и пряный, опьянял присутствующих.
Мадлена торжествовала.
Там, вдали, в провинции, у тетки, дочь ее лежала в обмороке. А она улыбалась улыбкой Артемиды, которая к шестидесяти пяти годам только прочнее утвердилась в девственности своих очертаний.
Fin.
А вот роман другого полюса.
Героине двенадцать лет.
Чувствуется досада автора, что ей не три года. Но никак нельзя. Эти трехлетние девочки обыкновенно так еще плохо говорят, что толком и не разберешь, что им нужно.
Итак, ей двенадцать лет.
На совести ее несколько коротких романов и мимолетных связей. Она презирает мать за неумение пудрить затылок так, чтобы не было заметно.
Она первая пустила в употребление голубую краску для нижних век.
Она «уже» стыдится пошлой интрижки с молодым лакеем и любезна с ним только из выгоды: любит распить потихоньку бутылочку-другую шампанского.
Гувернантку держит в страхе. Вместо уроков географии ходит в гости к знакомой кокотке, что тем не менее ничуть не вредит ее образованию.
Если же она поступает в школу, то времяпрепровождение ее среди сверстниц принимает такой уклон, что романы с ее жизнеописанием строжайше воспрещаются к ввозу в Россию, Австрию, Германию, Италию, Румынию, Испанию и Португалию.
Но ее редко отдают в школу. К чему? Да и некогда.
Утром (она встает около двух, так как утомлена ночным кутежом) позирование у модного художника, затем несколько свиданий, поездка с подругами в кафешантан. Смотришь, и день прошел.
Дома достаточно ей переступить без няньки за порог детской, чтобы тотчас же несколько министров, болтающихся всегда в коридоре, сделали ей бесчестные предложения.
Со свойственным ей тактом она ставит министров на место.
— Через пятьдесят лет я буду вашей.
— Zut![3]
И через пятьдесят лет, уже в другом романе, где крепкий запах золота ест глаза, все министерства падают. Так пожелала она, стоя в коротеньких панталончиках на пороге своей детской.
О герое нового французского романа я не говорю ничего, потому что роль его вряд ли может утешить неврастеника-читателя.
Герой французского романа так неопытен и невинен, что самая чистая лилия кажется, по сравнению с ним, бурой свиньей.
Он всегда обманут, всегда несчастлив и всегда уважает волю своих родителей, живущих сельскими продуктами, где-то «там», среди ландышей и бузины.
Не будем же говорить о герое. Ну его!
Итак, господа осенние неврастеники, читайте французские романы.
Читайте и оставьте вашу мебель в покое. Пусть стоит, как стояла в прошлом году. Нужно немножко переждать.
Вот стукнет вам шестьдесят лет, и все переменится само собою. Фигура ваша зазмеится в амбразуре окна; четыре Гастона, давя друг друга, бросятся к вашим ногам, и от терпкого запаха золота расчихается даже ваша старая, ко всему привычная кошка.
А министерства! С каким треском они рухнут, если только вы этого пожелаете. Вы, в своих коротеньких панталончиках!
Zut!
[1] «Клодина», «Малютки Кади» (фр.).
[2] Надоело! (фр.)
[3] Черт возьми! (фр.)
РЕКЛАМЫ
Обратили ли вы внимание, как составляются новые рекламы?
С каждым днем их тон делается серьезнее и внушительнее. Где прежде предлагалось, там теперь требуется. Где прежде советовалось, там теперь внушается.
Писали так:
«Обращаем внимание почтеннейших покупателей на нашу сельдь нежного засола».
Теперь:
«Всегда и всюду требуйте нашу нежную селедку!»
И чувствуется, что завтра будет:
«Эй ты! Каждое утро, как глаза продрал, беги за нашей селедкой».
Для нервного и впечатлительного человека это — отрава, потому что не может он не воспринимать этих приказаний, этих окриков, которые сыплются на него на каждом шагу.
Газеты, вывески, объявления на улицах — все это дергает, кричит, требует и приказывает.
Проснулись вы утром после тусклой малосонной петербургской ночи, берете в руки газету, и сразу на беззащитную и не устоявшуюся душу получается строгий приказ:
«Купите! Купите! Купите! Не теряя ни минуты, кирпичи братьев Сигаевых!»
Вам не нужно кирпичей. И что вам с ними делать в маленькой, тесной квартирке? Вас выгонят на улицу, если вы натащите в комнаты всякой дряни. Все это вы понимаете, но приказ получен, и сколько душевной силы нужно потратить на то, чтобы не вскочить с постели и не ринуться за окаянным кирпичом!
Но вот вы справились со своей непосредственностью и лежите несколько минут разбитый и утираете на лбу холодный пот.
Открыли глаза:
«Требуйте всюду нашу подпись красными чернилами: Беркензон и сын!»
Вы нервно звоните и кричите испуганной горничной:
— Беркензон и сын! Живо! И чтоб красными чернилами! Знаю я вас!..
А глаза читают:
«Прежде чем жить дальше, испробуйте наш цветочный одеколон, двенадцать тысяч запахов».
«Двенадцать тысяч запахов! — ужасается ваш утомленный рассудок. — Сколько на это потребуется времени! Придется бросить все дела и подать в отставку».
Вам грозит нищета и горькая старость. Но долг прежде всего. Нельзя жить дальше, пока не перепробуешь двенадцать тысяч запахов цветочного одеколона.
Вы уже уступили раз. Вы уступили Беркензону с сыном, и теперь нет для вас препон и преграды.
Нахлынули на вас братья Сигаевы, вынырнула откуда-то вчерашняя сельдь нежного засола и кофе «Аппетит», который нужно требовать у всех интеллигентных людей нашего века, и ножницы простейшей конструкции, необходимые для каждой честной семьи трудящегося класса, и фуражка с «любой кокардой», которую нужно выписать из Варшавы, не «откладывая в долгий ящик», и самоучитель на балалайке, который нужно сегодня же купить во всех книжных и прочих магазинах, потому что (о, ужас!) запас истощается и кошелек со штемпелем, который можно только на этой неделе купить за двадцать четыре копейки, а пропустите срок—и всего вашего состояния не хватит, чтобы раздобыть эту, необходимую каждому мыслящему человеку, вещицу.
Вы вскакиваете и как угорелый вылетаете из дому. Каждая минута дорога!
Начинаете с кирпичей, кончаете профессором Бехтеревым, который, уступая горячим просьбам ваших родных, соглашается посадить вас в изолятор.
Стены изолятора обиты мягким войлоком, и, колотясь о них головой, вы не причиняете себе серьезных увечий.
У меня сильный характер, и я долго боролась с опасными чарами рекламы. Но все-таки они сыграли в моей жизни очень печальную роль.
Дело было вот как.
Однажды утром проснулась я в каком-то странном, тревожном настроении. Похоже было на то, словно я не исполнила чего-то нужного или позабыла о чем-то чрезвычайно важном.
Старалась вспомнить, — не могу.