То, что расизм является главным идеологическим оружием империализма, настолько очевидно, что многие ученые, как бы боясь вступить на путь провозглашения банальных истин, предпочитают ложно толковать расизм как своего рода преувеличенный национализм. Вне поля зрения обычно оказываются ценные работы ученых, особенно французских, доказывающих совершенно особую природу расизма и его тенденцию к разрушению национального политического тела. Наблюдая гигантское состязание между расовым и классовым подходами за господство над умами современников, некоторые из них склонны видеть в одном выражение национальных, а в другом интернациональных веяний, считать один психологической подготовкой национальных войн, а второй — идеологией войн гражданских. Это оказалось возможным из-за наблюдавшегося во время первой мировой войны причудливого смешения старых национальных и новых интернациональных конфликтов, смешения, в котором старые национальные лозунги оказались все еще более привлекательными для вовлеченных в войну масс, чем какие бы то ни было империалистические цели. Однако последняя война, с ее повсеместными Квислингами и коллаборационистами, показала, что расизм способен возбудить гражданские распри в любой стране и является одним из самых хитроумных из когда-либо изобретенных средств подготовки гражданской войны.
Ибо правда состоит в том, что расовый образ мысли появился на сцене активной политики в тот момент, когда европейские народы готовились к формированию новой политической общности — национального государства и уже в известной мере осуществили эту задачу. Расизм с самого начала последовательно отверг любые национальные границы по каким бы критериям они ни проводились — географическим, языковым или традиционным; он не признавал национально-политическое существование как таковое. Расовое мышление, а не классовое было вездесущей тенью, сопровождавшей развитие европейского согласия наций, пока эта тень не выросла в могучее орудие уничтожения этих наций. В историческом смысле у расистов по части патриотизма дело обстояло хуже чем у представителей всех интернационалистических идеологий вместе взятых, и они были единственными, кто до конца отвергал великий опирающийся на идею человечества принцип равенства и солидарности народов, на котором основывается их национальное устроение.
6.1 «Раса» аристократов против «нации» граждан
Неуклонно растущий интерес к наиболее непохожим, странным и даже диким народам был характерен для Франции на протяжении всего XVIII в. Это было время, когда китайская живопись стала предметом восхищения и подражания, когда одно из самых знаменитых произведении эпохи было названо «Персидские письма», а любимым чтением общества оказались записки путешественников. Честность и простота нецивилизованных дикарей противопоставлялась изысканности и распущенности культуры. Задолго до того, как XIX в., с его колоссально возросшими возможностями путешествовать, принес неевропейский мир в дом каждого среднего обывателя, французское общество XVIII в. старалось проникнуть умом в культуры и страны, лежащие далеко от европейских границ. Великий энтузиазм относительно «новых разновидностей человека» (Гердер) наполнял сердца героев Французской революции, вместе с французской нацией освобождавших все народы всех цветов, кто только находился под французским флагом. Этот энтузиазм по отношению к экзотическим иноземным странам воплотился в лозунге братства, так как вдохновлялся желанием доказать относительно каждой новой и неожиданной «разновидности человечества» правоту старого высказывания Лабрюйера: «La raison est de tous les climats».
И все-таки именно в этой, впервые создавшей национальное государство и любящей все человечество стране должны мы искать зародыши того, что позже превратилось в разрушающую национальное государство и гибельную для человечества силу расизма. [337] Примечательно, что первый автор, предположивший сосуществование во Франции различных народов с разным происхождением, одновременно был и первым, кто разработал и определенно классовый подход. Французский аристократ граф де Буленвилье, чьи работы, написанные в начале XVIII в., были изданы после его смерти, толковал историю Франции как историю двух различных наций, из которых одна, германского происхождения, покорила более ранних обитателей, «галлов», навязала им свои законы и обрезала собой правящий класс, «сословие пэров», чьи верховные права опирались на «право завоевателя» и «долг покорности, которого всегда вправе требовать сильнейший». [338] Стремясь главным образом найти аргументы против возрастающей политической власти Tiers Etat и выразителей его интересов — «nouveau corps», состоящей из «gens de lettres et de lois» Буленвилье был вынужден вступить в борьбу и с монархией, поскольку король не хотел больше как primus inter pares представлять высшую знать, а выступал от лица нации в целом; в нем на какой-то момент новый поднимающийся класс обрел своего самого могущественного покровителя. Чтобы вернуть дворянству неоспоримое первенство, Буленвилье предложил своим собратьям-дворянам не признавать общности происхождения со всем французским народом, поломать единство нации и претендовать на особое, а следовательно вечно отличное положение. [339] Гораздо смелее, чем большинство более поздних защитников дворянства, Буленвилье отрицал какую бы то ни было предвечную связь с почвой, признавая, что «галлы» дольше жили во Франции, а «франки» были чужаками и варварами. Он основывал свое учение единственно на извечном праве завоевания и без всяких затруднений утверждал, что «подлинной колыбелью французской нации была… Фрисландия». За столетия до появления настоящего империалистического расизма, следуя только внутренней логике своих построений, он представил коренных обитателей Франции туземцами в современном смысле этого слова или, по его собственному выражению, «подданными» — не короля, а всех тех, чьим преимуществом было происхождение от народа-завоевателя, тех, кого по праву рождения следует именовать «французами».
На Буленвилье глубокое влияние оказали распространенные в XVII в. воззрения о праве как силе, и он, безусловно, был одним из самых последовательных из современных Спинозе приверженцев этого философа, чью «Этику» он перевел, а «Богословско-политический трактат» подверг анализу. По-своему восприняв и применив политические идеи Спинозы, он на место силы подставил завоевание и сделал из него своего рода решающий критерий естественных свойств и преимуществ, отличающих людей и народы друг от друга. В этом можно распознать первые признаки последующих натуралистических трансформаций, которые суждено было претерпеть доктрине силы права. Действительно, такое соображение подкрепляется тем, что Буленвилье был одним из выдающихся вольнодумцев своего времени, и его нападки на христианскую церковь едва ли были продиктованы только лишь антиклерикализмом.
Однако в теории Буленвилье речь идет все еще о людях, а не о расах; она основывает право высшего слоя людей на историческом деянии, завоевании, а не на физическом факте, хотя это историческое деяние все же определенным образом и сказалось на естественных свойствах побежденного народа. Два различных народа Франции были выдуманы им в противовес новой национальной идее, в известной мере как бы воплощенной в абсолютной монархии в союзе с Tiers Etat. Буленвилье выступил против нации, когда идея нации воспринималась как новая и революционная, но еще не было ясно, как это случилось во время Французской революции, насколько тесно она связана с демократической формой правления. Буленвилье готовил свою страну к гражданской войне, не зная, что такая война означает. Он был представителем многих дворян, считающих себя не частью, а отдельной правящей кастой, имеющей, возможно, больше общего с иностранцами того же круга и положения, чем со своими соотечественниками. Именно эти антинациональные веяния оказались весьма влиятельными в среде emigres и в конце концов слились с новыми, откровенно расистскими теориями конца XIX в.
Лишь после того как действительный революционный взрыв вынудил большое число французских дворян искать убежище в Германии и Англии, выяснилась полезность идей Буленвилье как политического оружия. Все это время не прекращалось его влияние на французскую аристократию, как видно из работ другого графа — графа Дюбуа-Нансея, [340] который старался даже еще теснее привязать французскую аристократию к ее континентальным собратьям. Накануне революции этот выразитель интересов французского феодализма испытывал такое чувство опасности, что надеялся на «создание своего рода Internatinale аристократии варварского происхождения», [341] а поскольку германское Дворянство было единственным, на чью помощь приходилось рассчитывать, и в этом случае подлинное происхождение французской нации провозглашалось единым с немцами, а французские низшие классы объявлялись хотя и не рабами уже, но и свободными не по рождению, а по «affranchissement» милостью тех, кто был от рождения свободен, т. е. дворян. Несколько лет спустя французские эмигранты действительно попытались организовать Internationale аристократов для предотвращения восстания тех, кого они считали порабощенными иностранцами. И хотя с более практической стороны эти попытки потерпели сокрушительную катастрофу в битве при Вальми, такие emigres, как Шарль Франсуа Доминик де Вилье, примерно в 1800 г. противопоставлявший «галлороманцев» германцам, или Вильям Альтер, десятилетием позже мечтавший о федерации всех германских народов, не признали поражения. Вероятно, им никогда не приходило в голову, что они были фактически предателями, настолько твердо были они убеждены, что Французская революция — это «война между разными народами», как об этом гораздо похоже сказал Франсуа Гизо.[342]