– Но там-то князья, графы, молодежь громких фамилий, а здесь что? Прощелыги какие-то. Титулярные советники, писаки всякие, музыканты, учителя да мелюзга чиновная… И эта мелюзга вознамерилась колебать нерушимую твердыню престола!
Однако петрашевцы никогда не были “мелюзгой”. Правда, что титулами они не блистали. Зато блистали талантами – поэты Плещеев и Дуров, Достоевский с братом Михаилом, публицист Данилевский; писатели Милюков, Ахшарумов и Зотов, ныне забытые; к допросам притянули и молодого поэта Аполлона Майкова; Салтыков-Щедрин тоже не избег бы похоронного савана на эшафоте, но, к счастью, он был уже сослан; композитор Антон Рубинштейн лишь случайно избежал ареста… Наконец, жандармы “яростно сожалели” о смерти Белинского:
– Жаль! Мы бы сгноили его в крепости…
22 декабря 1849 года всех петрашевцев разбудили в пять часов утра. Кашкину принесли тот самый вицмундир, в котором его и арестовали. Хотя был еще ранний час, улицы столицы переполнял народ. Случайно карету с Кашкиным провезли мимо дома, где жили его родители, в окнах он увидел отца с братьями, а возле подъезда стояли сани – в них сидела красивая, еще молодая женщина: это была его мать. Николай Сергеевич хотел открыть дверцу кареты.
– Сидеть! Не двигаться, – велели ему жандармы.
Но, обернувшись, он увидел, что сани с матерью тронулись следом за его каретой. Тысячные толпы обступили Семеновский плац, и Достоевский позже признался, что он, как и все петрашевцы, был уверен в том, что смертный приговор будет исполнен. Четыре конных жандарма, обнажив палаши, скакали на лошадях подле кареты… Помост эшафота был окружен решеткой, вокруг него разместились войска столичного гарнизона. Аудитор зачитал приговор перед Кашкиным:
“ – … За участие в преступных замыслах к произведению переворота в общественном быте России, с применением к оному безначалия, за учреждение у себя на квартире для этой цели собраний и произнесение преступных речей против религии и общественного устройства подвергнуть смертной казни…”
Николай Сергеевич рассказывал в старости:
– На нас надели саваны с капюшонами, которые надвинут на лица перед расстрелом. Был мороз, и мы все замерзли в холщовых саванах. Подле меня стоял Плещеев, у которого только что вышла первая книжка стихов, и в ней были замечательные строки: “Вперед без страха и сомненья”. Мы познакомились, и я сказал поэту в его же духе: “Мы шли под знаменем науки. Так подадим друг другу руки…”
Петрашевского уже вязали к столбу, когда Николай Сергеевич в сонме военных разглядел обер-полицмейстера Галахова, с которым встречался на балах у графини Протасовой.
– Я обратился к нему с просьбой, чтобы он успокоил мою мать… Конечно, – рассказывал Кашкин, – сообщать матери о здоровье ее сына за пять минут до того, как ее сын будет расстрелян, это было очень глупо с моей стороны, но в тот момент я ничего лучшего не придумал.
Очевидно, это понял и сам Галахов, сказавший:
– Государь был так милостив, что даровал всем жизнь, – и при этом генерал пожал руку Кашкина…
– Сказал же он мне эти слова громко, и мы за минуту до официального объявления воли царя уже знали радостное содержание ее.
Аудитор снова обходил ряды государственных преступников, каждому зачитывая отдельный приговор. Словно в насмешку, прозвучали слова аудитора:
– Лишить его (Кашкина) всех прав состояния и сослать на житье Архангельской губернии в город Холмогоры…
Николай Сергеевич повернулся к Достоевскому:
– Ну вот! Батюшка-декабрист уже побывал в тех краях, а теперь и сыну-петрашевцу предстоит та же дорога… Но с севера его завернули на юг – на Кавказ:
– Рядовым! В кавказские линейные батальоны.
Это было пострашнее тихих, заснеженных Холмогор…
Белореченская станица, куда попал Кашкин, называлась крепостью, а жили в ней люди под пулями. Кашкин исправно воевал, перенося все тяготы солдатской службы, получил даже Георгия за отличие, а в 1852 году стал унтер-офицером.
– Жили мы бедно, неуютно, – рассказывал он, – совсем отрезанные от мира. Из станицы носа не высунешь – подстрелят. Однажды три месяца – ни обоза, ни писем. Сидели на сухарях. Вдруг видим, на другой стороне речки Белой на нас через подзорную трубу глядит с горы какой-то европеец. Это был англичанин. А мы даже не знали, что в Крыму шла война, Севастополь уже прославлял себя героической обороной…
Вскоре Николая Сергеевича отправили залечивать лихорадку в Железноводск, где он встретил юнкера Льва Толстого: молодые люди сошлись на “ты”. Толстой в ту пору делал первые наброски “Казаков”, образ Кашкина он запечатлел в “Разжалованном”. Впрочем, как пишет биограф Толстого Н. Н. Гусев, “Кашкин не произвел на Толстого большого впечатления”, а юнкер не произвел впечатления на унтер-офицера. Вспоминая об этой их первой встрече, Николай Сергеевич говорил:
– Лев Толстой, еще молодой человек, не показался мне тогда даровитым, и я не мог подозревать в нем талантов…
За отвагу в боях Кашкин вышел в чин прапорщика, а когда Крымская кампания закончилась, ему разрешили побывать в Москве; здесь он снова встретил графа Льва Толстого.
– Мы вместе бывали на балах, – рассказывал Кашкин об этом времени. – Толстому нравилась баронесса Елизавета Ивановна Менгден, красивая молодая женщина, а мне – Нелли Молчанова, дочь декабриста Волконского, в честь которой именем Нелли назвали в Сибири какую-то речку. Наши дамы уезжали с балов обычно до ужина, мы их провожали, а затем отправлялись ужинать к Дюссо…
Произведенный уже в подпоручики, имевший орден Анны с надписью “За храбрость”, Николай Сергеевич осенью 1857 года вышел в отставку, но въезд в столицы ему был запрещен. П. П. Семенов-Тян-Шанский, близкий петрашевцам, писал на склоне лет, что Кашкин смолоду был проникнут “очень гуманными воззрениями. Одним из главных идеалов жизни он ставил себе освобождение крестьян”. Кашкин поселился в Нижних Прысках, где сразу же был избран в комитет “об улучшении быта крестьян”. Через два года он самовольно съездил в Москву, найдя в первопрестольной хорошую невесту – Лизаньку Нарышкину, на которой и женился.
Семейные радости перемежались общественными заботами. Петрашевец не изменил заветам юности, он был из той породы людей, которых ныне принято называть либералами. Однажды приговоренный к расстрелу, Николай Сергеевич не возводил баррикад на улицах Калуги, не призывал мужиков следовать за учением Фурье в райское блаженство грядущего века, он просто был озабочен нуждами бедных людей. Крестьяне Козельского уезда всегда находили в нем своего защитника. Кашкин свирепо восставал против розог, настойчиво требуя, чтобы его мнение было внесено в протоколы земских собраний. Он был избран почетным мировым судьей по Жиздринскому уезду – одновременно с Иваном Сергеевичем Тургеневым, и встречался с крестьянами – героями тургеневских рассказов.
Жена умерла после родов в 1869 году, оставив сына Николая – будущего историка-архивиста, который тоже окончил Лицей, но уже не с серебряной, как отец, а с золотой медалью. Не в силах сносить одиночество, Николай Сергеевич женился в Калуге на провинциальной актрисе Павле Щекиной, от которой осталась дочь Ольга.
Николай Сергеевич все чаще обращался к прошлому, к своим дедам и бабкам, был хорошим рассказчиком. “Достаточно уронить одно слово, – писал Панкратов, – назвать одну какую-то фамилию, и в его голове поднимается целый рой живых образов и картин… Встают из гробов покойники, одеваются в плоть и кровь своих достоинств, живут, двигаются, повелевают, любят, секут крепостных, ухаживают за красивыми женщинами”. Именно уникальное знание генеалогии и отношений людей в прошлом привлекло в Кашкине известного пушкиниста Б. Л. Модзалевского! Он нарочно приезжал из Петербурга в Калугу, чтобы послушать рассказы стареющего петрашевца. “Пребывание на Кавказе, – писал Модзалевский о Кашкине, – закалило как тело, так и дух его, снабдило изумительным самообладанием. В течение службы с лишком 30 лет разъезжая по уездным городам Калужской губернии… он приобрел не только любовь обывателей, но и известность во всем судебном мире”.
– Из Петербурга, – рассказывал Кашкин, – меня приглашали занять должность в министерстве юстиции, но я отказался, чтобы не покидать родимого гнезда, где я всех знаю, где меня все знают… Дома дел много, некогда мне!
Панкратов спрашивал его об отношениях с Толстым.
– Я на него обиделся! – отвечал Кашкин. – На Орловщине жил мой родственник Пущин, сын декабриста. Так вот, он повздорил с крестьянами, вызвал войска с губернатором Неклюдовым, а Неклюдов и давай всех подряд сечь. Я написал Пущину, что сыновья декабристов обязаны просвещать людей, а не пороть их нагайками. Копию с этого письма я переслал в Ясную Поляну, а Толстой вступился за Пущина…