По потолку лазают пауки.
Солидный диван, о котором кто-то предусмотрительно позаботился, я ненавижу: он — как лагерные сенники — нафарширован блохами и клопами. Когда вечер не предвещает к ночи дождя, я беру подушку и два мохнатых канадских пледа, собственность одного старосты из лагеря «Аллах», и отправляюсь спать в городской сад, где полно парочек и пьяных милиционеров, палящих из автоматов в луну.
Днем же я сижу за круглым столиком красного дерева, добытым в квартире убитого немца, и, задыхаясь от жары, пишу, пока не стемнеет. При этом я беспрерывно чешусь, потому что тело мое горит, точно припекаемое углями.
У раскаленной железной печурки хлопочет девушка в черном платье и поет. Ее маленькое розовое личико теряется в завитках вычурной прически.
Девушка спит на кровати в другом конце комнаты. Каждый день она готовит мне обед и, поставив на стол хлеб, помидоры, суп и картошку, украдкой выносит полную тарелку супа за дверь и бежит с нею по лестнице к некоему молодому безработному, который не может найти себе занятия по вкусу.
Потому что она живет с ним, а не со мной.
Лето в городишке
Войтеку Жукровскому
Перевод К. Старосельской
Высоко над гонтовыми крышами маленького городка стоял на холме среди лип огромный собор из красного кирпича. Каменная лестница круто подымалась от подножья холма, где на заросших буйными травами склонах паслись прожорливые козы, к распахнутым настежь кованым железным вратам, которые вели в темную бездну собора, пропитанную сырым запахом средневековых стен. Собор венчали две остроконечные башни, крытые серой черепицей. На верхушке левой башни горел на солнце стройный золотой крест, на правой, на длинном шесте, строители — в память об отречении Петра — поместили черного жестяного петуха, поворачивающегося по ветру.
Узкая улочка плавно спускалась по склону и, обогнув широкой дугою собор, упиралась в городскую площадь, где бродячий цирк раскинул свой четырехмачтовый шатер. Из установленного на макушке шатра громкоговорителя неслась незатейливая мелодия любовной песенки, в такт которой лихо крутилась расписная карусель и раскачивались качели. Пестрая говорливая толпа сновала между палатками, где в клетках были выставлены напоказ экзотические животные: верблюд, лама и шакал, а смеющиеся девушки нетерпеливой гурьбой обступили шарманщика с попугаем, который клювом вытаскивал из ящичка судьбу — счастливую или несчастную. Теплый ветер обдувал лица девушек и теребил оборки нарядных зонтов, защищающих от солнца цветочные ларьки и столики для игры в очко. Площадь с трех сторон окружали развалины сожженных домов.
С четвертой стороны, прилепившись к суровым стенам собора, стоял домик приходского священника: двухэтажный, цвета недозрелой малины, под слегка обомшелой фиолетовой крышей. На уровне второго этажа дом опоясывала галерейка поразительно изящной — хотелось бы сказать, мавританской — архитектуры. Окна были зелеными жалюзи защищены от солнца, которое освещало крышу и стены дома, насквозь пронизывало листву плакучей ивы у крыльца и осыпало золотыми блестками огороженный новеньким забором садик перед домом.
Между кустами переспелой малины и смородины прогуливался по дорожке молодой румяный священник в застегнутой по горло сутане. Юный служитель церкви сосредоточенно читал книгу в кожаном переплете, приблизив ее к глазам и слегка шевеля губами, не обращая внимания ни на гомон и смех толпы, слоняющейся вокруг ярмарочных лавчонок, ни на аплодисменты и восхищенные возгласы, которыми на площади награждали живую рекламу цирка — канатоходца в черном трико, ни на хриплую песню громкоговорителя. Иногда только он отрывал от книги усталые глаза и, сплетая на животе гладкие, позолоченные загаром руки, пружинисто распрямлялся и обращал румяное толстощекое лицо, освещенное добродушной полуулыбкой, к галерейке на втором этаже — поразительно изящной, хотелось бы сказать, мавританской, по своей архитектуре.
Вдоль заслоненных зелеными жалюзи окон второго этажа, под невесомым почти навесом изящной мавританской галерейки, оттягивая толстую белую веревку, висели полукругом легкие и прозрачные, разноцветные — бледно-зеленые, карминно-красные, голубые и черные — предметы дамского туалета: рубашки, лифчики, пижамы и чулочки — и, словно кто-то ворошил их забавы ради, чуть покачивались на веревке под порывами теплого ветра.
Девушка из сгоревшего дома
Перевод Г. Языковой
Исполненный любопытства, я перегнулся через барьер моста, обхватив руками холодное железо перил, чтобы оно не давило на грудь, и на минуту закрыл глаза. Воздух еще хранил запахи дождя, но по нему уже пробегали волны солнечного света, а от нагретых камней мостовой поднимался теплый, как дыхание, пар и терся о кожу ног. Порывы речного ветерка, свежего, как запах бука, то усиливались, то затихали, отступая как море во время отлива: вместе с ветром, будто отблеск света по воде, проскальзывал и винный запах прелой листвы. Впрочем, когда по асфальту с грохотом проносились грузовики и удушливые выхлопные газы смешивались с запахом влажной пыли и с идущей от сточных канав вонью, забивая порывы ветерка, я пугливо сжимал ноздри.
Сгоревший дом, красные, а кое-где тронутые коричневой гарью, словно бы подгнившие сверху кирпичи в лишаях штукатурки и голубых подтеках, опустошенное до основания, съеденное огнем жилище с торчащими берцовыми костями труб, неоправданные проемы в стене для ненужных теперь дверей и окон, прожорливый, вгрызавшийся в стены и ползущий по карнизам плющ, ржавая, сломанная решетка, отделявшая дом от улицы, чахлый тополь, астматик, изуродованный снарядом, а сейчас серебрившийся от дождя, все это оттуда, из-под арок моста, напоминало мне детские игрушки, маленькие и хрупкие.
За домом открывалось широкое поле, заросшее буйной пушистой травой, выцветшей, как старая обивка зеленого дивана, стоявшего когда-то в одной из сгоревших комнат; в траве всеми цветами радуги играли осколки выбитых стекол. Кое-где рыжели пятна всевозможного мусора, растительность еще не успела поглотить полностью недавние развалины. Их опоясывал полукруг улицы, всегда пустынной, с накренившимися фонарями, с многочисленными плешинами вместо прежних домов, а на склоне холма, упершись в землю, росли мощные деревья с фантастически буйной листвой; зелень жадно взбиралась по склону, словно грозя кому-то острием торчащих трав; среди деревьев, за кустами, стояли танки, выкрашенные под цвет увядшей листвы, и белели самолеты-истребители различных конструкций. Внизу, на золотом песочке, на всеобщее обозрение были выставлены разнокалиберные пушки.
У моста по булыжнику грохотали крестьянские двуколки, груженные известью и кирпичом, а над домом, над полем, над обрывом и двуколками одиноко проплывали по небу мохнатые тучи с лиловым или розовым брюхом, расцветали и увядали на ветру, как запоздалые цветы.
Этот открывавшийся с моста вид я выучил назубок, но вопреки здравому смыслу ждал, что стоит мне открыть глаза, как поросшие травой развалины, железная, покрытая суриком ограда, выставленные напоказ танки, самолеты и разнокалиберные орудия, двуколки, унылые лошади, возчики с их кирпичом и известью — все это вдруг исчезнет, и я увижу густой, ломкий, наполненный шелестом листьев и пением птиц, кустарник, высохшие деревья зазеленеют, сгоревший дом заполнится людьми, из несуществующего коридора, захлопывая за собой перекосившуюся, непослушную дверь, выйдет девушка в синей накидке и обратит к небу бледное, сосредоточенное лицо.
Она шла вдоль живой изгороди, как ловкий зверек пробираясь среди кустов, по вечерам — когда небо скользкое, как лед, искрилось звездами, — ее силуэт выступал в ореоле лунного света, а порой был затемнен зыбкой тополиной тенью, душный аромат левкоев или же холодный, пронизанный плесенью запах весенней земли были ее спутниками, иногда под ногами шуршали сухие листья, иногда битым стеклом похрустывал ледок, она выходила из-за угла, мы вместе, присев на корточки возле опоры моста, прямо здесь, на каменном постаменте, обжигаясь, глотали борщ, или картофельный суп, или жидкую кашу — мой обычный ужин. Сколько же тропинок и улиц, сколько домов запечатлели ее силуэт, сколько раз я ощущал холод ее ярко-красных губ, тепло ее прикосновенья, сколько раз в темноте вглядывался в ее смуглое, подчиненное ритму тела лицо; мальчишеская любовь и женская ревность; нежность и ожесточение; примирение и ссоры; детство и зрелость; улицы, тротуары, парадные двери, люди, картины неба, парки с шелестящей тенью, заполненные белыми ее руками, гулянья, пропахшие ситцем, дожди и тысячи солнц, деревья и воздух, — все это сроднилось с нею и, стоит лишь закрыть глаза, существует куда реальнее, чем замаскированные среди зелени танки и выставленные напоказ на золотом песочке белесые самолеты и разнокалиберные орудия.