В доказательство того, что дело серьезное, я еще на паркинге показал Юреку конверт. Он прикинул на глаз, сколько там денег, и тронулся с места, не дожидаясь, пока загорится зеленый свет. Я сразу понял, что он изнывал от скуки и готов присоединиться ко мне, что бы я ни затеял. Однако Юрек не был бы собой, если б не повез меня известным путем и не поглядывал на меня краем глаза, когда мы проезжали мимо дома, в котором я еще недавно жил. Вероятно, рассчитывал услышать мой тяжкий вздох, но к этому я пока не был готов. Кажется, своей сдержанностью я его обидел – он тут же вспомнил, что времени у него в обрез: часа три, максимум четыре.
– Вечером я должен ехать в Сосновец, а до того Аня приглашает тебя к нам пообедать.
Около бывшей Морской палаты он вдруг спросил, не знаю ли, что сталось после войны с Александром Чечоттом, автором барельефов на здании суда и Морской палаты. Не повезло моему другу: я не только это знал, но и добавил пару слов о первой жене Чечотта, немке, замученной в Аушвице, и о второй жене, тоже немке, дочке коменданта лагеря в Радогоще[10]. Эту неудачу Юрек принял с достоинством, но я не сомневался, что следующий удар будет сильнее. И вправду: зевнув, он как бы нехотя сообщил, что слышал кое-что о Павле Леви. Этого я не ждал. Мне давно хотелось узнать, как сложилась судьба молодого талантливого архитектора, который незадолго до войны спроектировал самое красивое здание в городе. После войны этот великолепный дом, хорошо видный из моих окон, попал в руки литераторов и впоследствии был описан во многих воспоминаниях. Одним из первых в нем поселился Ян Котт. Он вспоминает, как выбрасывал через окно мебель из спальни и как они с подругой примерно раз в неделю перемещались из комнаты в комнату. Когда у них становилось невыносимо грязно, закрывали комнату на ключ и перебирались в соседнюю, а когда комнаты заканчивались – в другую квартиру и для уборки вызывали немок из трудового лагеря. Все, кто там потом жил – а люди это были незаурядные, – относились к дому так, будто до войны Польша не существовала… Павел Леви исчез в 1939 году, а в документации еще не достроенного здания на улице Бандурского появилась печать прораба инженера Смолика. Успел ли Павел (мне почему-то хочется называть его по имени) уехать за границу или, быть может, решил, что ему будет легче в варшавском гетто? Юрек пытался говорить равнодушным тоном, но у него это плохо получалось.
– Я о нем много чего узнал! Познакомился с пани Буби, бабушкой Петра Щербица, ох и женщина, скажу я тебе! В сентябре стукнуло сто лет, а память лучше, чем у меня. Они с мужем жили в шикарной однокомнатной квартире, платили сто двадцать пять злотых, а когда у них должен был родиться ребенок, отправились в самый красивый на ту пору дом, чтобы снять что-нибудь побольше. И там встретили архитектора, который этот дом проектировал. Оказалось, что Павел Леви учился с мужем пани Буби в школе. Потом они втроем поужинали в «Табарине». Знаешь, на Дзельной… – Юрек никогда не употреблял современных названий улицы, даже межвоенные, казалось, застревали у него в горле. – Знал бы ты про существование пани Буби, ни за что б не уехал из Лодзи. Она помнит даже, чту они в тот вечер ели… Вот так-то, старик… мне известно не только, что случилось с твоим архитектором, у меня есть даже фото кухонной мебели, которую он спроектировал специально для пани Буби. Эта мебель потом стояла в квартире, которая после войны досталась Зофье Налковской…
Я уже хотел спросить, нет ли у него с собой этого фото, но мы как раз въехали в короткую улочку, указанную на конверте. Самые внушительные строения в том районе – фабрика и дворец[11] – когда-то принадлежали семейству, один из членов которого был неплохим теннисистом. Играл он, правда, не так хорошо, как братья Столяровы, но был победителем двух турниров на Лазурном Берегу, а в историю Лодзи вошел как человек, первым в Польше купивший картину Пикассо. Про двух мужчин, которые ему картину продали, я знал немало и даже их описал, но это к нашему рассказу отношения не имеет. Размножившиеся потом склады куда-то переехали, а от парковавшихся там машин осталась только одна, да и то полусгоревшая, шина. Никто ничего не охранял – тем больших похвал заслуживают сборщики металлолома. Они унесли лишь половину рельсов от ведущих на фабрику путей, по которым когда-то привозили из разных стран сырье, а затем развозили по миру готовые изделия. Должно быть, бедолаги верили, что здесь еще появится поезд и ухитрится проехать по оставшимся рельсам.
Дом номер семнадцать выглядел не ахти как. Некогда величественный – все-таки соседствовал с дворцом, – сейчас он напоминал известного адвоката, который на глазах всего города скатывался на дно: в последние годы жизни его узнавали по сопутствующей ему своре собак и вечно расстегнутой ширинке. Мутные окна, вездесущая серость, дождевые потеки до второго этажа, словом, домина был мертв, как и вся округа. Насколько помню, дольше всего продержались какие-то конторы и амбулатория, а во дворце рядом – то ли детский сад, то ли ясли. Не знаю, зачем я так подробно это описываю, возможно, исключительно ради того, чтобы отвлечь собственное внимание от двери, скорее всего запертой на ключ, но… для порядка надо все же ее подергать. Дверь, однако, оказалась не заперта и даже не заскрипела.
В небольшом зале с зеленоватыми панелями и расставленными вдоль стен стульями, над которыми висела витрина с брошюрами, предостерегающими от нездорового образа жизни. Открытой дверью воспользовались несколько мух, немедленно улетевших – по-видимому, на Пётрковскую[12]. Помню, со страху я решил посвятить им короткий рассказ или стихотворение в прозе. Юрек был явно разочарован, да и неудивительно: мы с ним таких помещений нагляделись. Теперь можно со спокойной совестью возвращаться во Вроцлав, подумал я, но тут невесть откуда появилась женщина в темном рабочем халате, рядом с которой Юрек казался крохой. Ее хотелось бы назвать монстром, подрабатывающим на ринге к своей основной зарплате уборщицы, если бы не лицо – нисколько не страшное, пожалуй, даже красивое – и аккуратно завитые светлые волосы. Приблизившись, она принялась нас разглядывать, словно в микроскоп, – ни дать ни взять учительница биологии. Я мысленно похвалил себя за сообразительность: великанша, видимо, недавно закончила бой – под левым глазом у нее красовался сине-зеленый синяк.
– У меня тут пароль… – Конечно, я боялся показаться смешным, но, подсовывая ей под нос конверт, успокаивал совесть: я выполнил все данные мною обязательства. Она ничуть не удивилась.
– Так я и знала. Сильно опаздываешь… А второй – это еще кто? Пропуск только на одного.
Не знаю, почему мне пришел в голову такой ответ, возможно, очень уж тут не понравилось или появилось привычное желание дать деру, но я сказал:
– Нас двое, а если не оставили второго пропуска, то, с вашего позволения, мы откланяемся.
Неожиданно она улыбнулась, притом весьма обаятельно, и даже вроде бы подмигнула Юреку подбитым глазом. Я понял: пути назад нет.
Четыре прожитых в гетто года научили Регину ничему не удивляться, однако то, что происходило в зале суда, ее потрясло. Скорее уж можно было ждать побоев, но присутствовать при оскорбительных расспросах человека, за которого рискнула выйти замуж… Она впервые услышала, что у Хаима есть еще второе имя – Мордехай. Раньше она этого не знала: в гетто он сам проводил церемонии бракосочетания, а их обвенчать поручил раввину, который демонстративно именовал жениха господин председатель. За что, кстати, был наказан: его не пригласили на ужин, лишив возможности досыта поесть. Ей долго не хотелось верить, что она присутствует на настоящем суде, пока не появился человек, на которого достаточно было взглянуть, чтобы понять: это очень важная персона. Ни тоги, ни каких-либо еще атрибутов власти – однако разговоры в зале мгновенно смолкли. Человека, державшегося с таким достоинством, ей еще видеть не доводилось, хотя однажды она стояла в двух шагах от самого Гордона Крэга[13], а на вокзале в Варшаве случайно столкнулась с цадиком[14] из Гуры Кальварии. Впечатления ничуть не портил ни перелицованный – как она заметила – пиджак, ни то, что перед тем, как сесть за карточный столик, он подложил деревяшку под ножку стула. Даже сидя он выглядел выше всех присутствующих, а ведь это явно был обман зрения. Грива седых волос красиво переходила в седую же бороду, а глаза под кустистыми бровями глядели то грозно, то добродушно, но чаще всего взгляд был безразличным, будто судья исполнял свои обязанности без особой охоты.
Регина почувствовала, что у нее вспотели ладони, поискала в сумке платок и заодно посмотрела на мальчика, который сидел, затаив дыхание. Захотелось приласкать его, подбодрить, но вниманием ее завладел человек, взявшийся – по долгу службы, а может, по убеждениям – защищать Хаима. Молодой полный блондин с нездоровым румянцем, в тесноватой, явно с чужого плеча тужурке. Он почтительно поздоровался с мужем, пододвинул поближе к нему свой стул. С виду защитник казался недотепой, но Регина слишком хорошо разбиралась в людях, чтобы не понять: виной тому комплекция, по складу характера он вполне может быть голодным хищником. Такой, дай ему шанс, все сделает, чтобы прославиться, подумала она, приметив, как он нервно потирает ладони. Хаим, правда, пожал ему руку подчеркнуто снисходительно, но и без того у защитника были все основания для волнения. Уже первые произнесенные им слова подтвердили ее предположение. Он явно не собирался быть на процессе статистом.