Молодые годы! Вернуться бы туда не затем, чтобы исправить молодые грехи и ошибки (так все говорят), а чтобы перечувствовать еще раз то, что переживал как свежее и небесное тогда, чтобы в первый раз восхититься книгой (открыть целый мир), уже нынче привычной, помечтать о земле заповедной, больше спрашивать и удивляться, нежели знать и спорить... Время очарований всего дороже.
1988
24 февраля (Пересыпь). Идут люди по поселку, думаю: разроют когда-нибудь холм, найдут ржавое ведро, кофейник, кости — скажут: “Это было 2000 лет назад...” И все.
А был этот вечер, была библиотека со свежими газетами, магазин; в кухне почтальонша разговаривала с матерью, кошка таскала по двору мышонка, играла с ним, на столе лежала бумага... Но кто-то все-таки скажет: “Это было 2000 лет назад”, но жизни нашей представить не сможет... 2000 лет, и все...
18 марта. Ночью (в час, в два) прихожу на кухню покурить. Вспомню мать. Мысленно пробираюсь в пересыпскую хату, вижу, как матушка на своей постели тяжело дышит. Еще могу думать, что она там, в тепле; проснется, покормит кур, приготовится обрезать виноградные веточки. Еще время с нами...
18 июня. Автобус Темрюк — Ахтанизовская. Мужики, женщины. Думал: как выхолостили! В церковь не ходят, обычаи забыли. К. И. Прийма, родом отсюда, рассказывал, как в молодости помогал сбрасывать колокол “ради светлого будущего”. Сын стал модернистом. К. И. приезжал в станицу, тайно каялся, ходил и никого не встретил.
Привычка все скрывать. Купят цыплят по знакомству — прячут их от соседа, пока не вырастут.
— Что ж не сказал, где брали?
— А я не знала, что тебе надо.
В прогулке вдоль моря всегда думаю о Насте.
Московский критик:
— Люблю моченый чеснок с Даниловского рынка, деревенскую прозу, извините, читать не могу!
21 июня. Ночь. Двор. Пугающая тишина. Расстаться с Пересыпью все равно что расстаться с жизнью. Так кажется, когда подумаю... о сроках...
Слушаю радиостанцию Би-би-си:
— В то время жили еще предрассудками викторианской эпохи. Женщина полагала, что она должна лежать с мужчиной, закрыв глаза, и думать об Англии.
Он так обиделся, что не мог никому смотреть в глаза.
— Мы познакомились с ним так: он сказал, что Стендаль графоман, и это меня разозлило.
10 октября. Все больше нужно нескромности, чтобы писать и печататься. Никто не поверит: порою стыдно вывешивать свою фамилию в газетах, журналах, на обложке книги. Нe понимаю писателей скромного ума, плетущих философские фразы. Бумага заставляет? Некоторые лезут на трибуну на пленумах и съездах, а за плечами — серенькие книги. Я всегда стеснялся публичности, а приходится быть на виду...
Декабрьская стужа, я выхожу из гостиницы “Москва”, беру такси и празднично еду к дому Совета Министров на берегу Москвы-реки. Я приехал раньше, побродил у сияющего окнами белого здания и, наконец, пошел искать подъезд. В мраморном фойе было пусто, раздевалка блестела стальными костями вешалок. Швейцара, как принято было когда-то, никто не поставил, никакой господин в нарядном светском костюме меня не встретил. Я приехал сам, торопился. В гостинице я с обидой смотрел на себя в зеркало: какой-то немецкий костюмчик, последний из запасов в южном магазине, куда меня привели после звонка “сверху”, — хватился, а ехать за премией не в чем! Боясь замерзнуть на улице, я уплотнил себя серым жилетом, и теперь косточки моих запястий выскакивали из рукавов. Придут все торжественные, а я? Сниму-ка, пока никого нет, свой жилет и отдам на вешалку. Так и сделал. Но вот стали появляться москвичи и гости, кто в чем: в свитерах, в разномастных костюмах, и этак запросто, как будто шли поужинать в Дом литераторов, а не на священное действо, коим осеняет нас всех Россия. Худые лопатки мои выпирали, и я было кинулся на вешалку за жилетом, но передумал. По одному, как на стадионе, потянулись вверх.
Все было очень буднично, как в колхозе. Появились знакомые лица, уже давно все награды от России получившие и давно сами их распределявшие по странной какой-то прихоти ума и настроения.
Российскую премию мало-помалу затолкали в разряд заурядных, ее выдавали, как паштеты и бразильское кофе в московских подвалах, по каким-то талонам или договорным правилам самых великих начальников, но теперь вроде решили поднять планку строгости, хотя... как знать? Раньше премию давали еще и для того, чтобы лауреат... стал “еще более активным”, выступал где-тo, благословлял всякую ерунду откликами, поисками, появлялся на торжествах, включался во всякие комиссии, общества там, где жил, то есть отрабатывал аванс приближения к власти. Писал, снимал фильмы, рисовал, пел ты правильно, но это еще не все: ты пожизненно должен кланяться и защищать блеском медали нашу запутавшуюся в грехах общественную жизнь.
Мы поднялись наверх и ждали, когда пригласят в зал.
— Поздравляю! — сказал мне редактор журнала, провалявший мой роман полтора года в ящиках и выкинувший мне без всяких слов. — Ты теперь понимаешь, почему мы тебя не напечатали? Если бы роман пошел в нашем журнале, премию бы тебе не видать.
“Благодарю, — подумал, но не сказал я, — вы сделали больше: ваши ребята не только выкинули роман, но еще и позвонили в издательство и спросили: “Неужели вы этот белогвардейский роман будете печатать?!”
Такое милое русское братство.
В небольшом зале, очевидно, церемониальном, меня поразили росписи стен совершенно клубного стиля: бледные гуашевые краски, плакатные герои пятилеток, композиции из прутьев и столбов великих строек, заводов, мостов и никакого напоминания о России, и в год 1000-летия христианства моя наблюдательность обострялась — в коридорах и прочих помещениях тоже ни один символ не напоминал о том, что мы живем на старой земле. Такой же выхолощенной, ущербно-бедной была и церемония, а потом банкет. По рюмочке винца, колбаска на блюдечке, грибы в кофейничках и кофе; постояли, как на вокзале, все теми же, издавна ссохшимися кучками; самый верный мой покровитель ушел раньше. У вешалки я надел свой жилет, застегнул пуговицы и, сказав “до свидания” всем высшим чинам секретариата СП, вышел на морозное крыльцо. Чуть вдали стояли легковые машины. Чины рассаживались, поправляли медвежьи шапки. Никто не сказал: “Может, вас подвезти?” Такси с зелеными огоньками пролетали мимо. Я пошел на троллейбусную остановку. Москва казалась мне чужой.
1989
17 марта (Пересыпь). В кафе у автостанции пол был так же грязен, как и двадцать лет назад. Я давно не заходил сюда, и оттого было ощущение, что и в Темрюк-то я не заезжал давно. Раньше я тут пересаживался, пил кофе, покуривал, раздумывал; куда ехать: в Тамань? Да, только в Тамань. Матушка еще в Пересыпи не жила. Никого у меня в этой стороне не было. И уже четырнадцать лет все дороги и поселения и вид от маяка на морскую дугу приближены к моей душе присутствием матери на улице Чапаева, 3. Пью кофе и знаю, что она сейчас в хате или в огороде; меня ждет теплая печка, вкусный ужин. Но что будет потом, без матушки?
7 апреля. Вечер Вадима В. Кожинова в Доме политпросвещения. С ним был польский профессор Станислав Поремба. Вскакивали мальчики из “Народного фронта”, трепыхались в ненависти. Среди них самый активный — сын Долгоносика. Плюралист. Папа славил революцию, коммунизм, воровал, а сын плюралист, демократ.
30 апреля. Накануне Святой Пасхи по центральному телевидению показали спектaкль “Самоубийцы”, а накануне Родительского дня фильм “Рурская дева” (по “Пышке” Мопассана). Идеология требует стушевать святые дни. Подлецы. И эти подлецы в других передачах говорят о “воспитании нравственного облика человека”. Нынче в “Советской России”: “Бабушка, ты скоро умрешь?” (из почты). Ну, а откуда же взяться милосердию. 70 лет душили церковь, преследовали верующих, самых добрых и святых, а палачей возводили в герои. Одна особа, “отвечающая за культуру”, заявила недавно: “Ну, что они у вас там ходят в церковь? Смотрите, а то они еще начнут верить!”
25 мая. Читаю “Окаянные дни” Бунина и сам живу, словно в окаянных днях — кругом разложение. Что-то случится.
26 июня. Утро в ст. Ахтанизовской. Обрызганные росой огороды. В зернистых шапочках укроп; развалившиеся на края листья капусты, стройные помидоры; морковка, бурак. Вдоль забора, как охрана, вишни, орех, миндаль, яблоньки. Во дворе тихо; кошки не бегают, сонно переставляют лапки. Хозяйка кормит кур. В некоторых дворах пусто — все на работе. Гора Блювака высится на окраине. Солнце еще робко пускает лучи по земле. Двери в магазинах открыты, и в хозяйственных, канцелярских никого нет. Зато у хлебного с сумками стоят и сидят женщины в белых платках, ждут машину; мужики в стороне курят. По улице колесо в колесо (как сцепленные) едут на велосипедах две женщины. Какая-то худая с тяпкой в руке пошла вниз.