А на следующий день мне стало легче — боль уходила. Я начал пить теплый бульон, было больно глотать и говорить. К мальчику из хорошей семьи тоже пришла мама, и я снова стал свидетелем свидания. Но этот парень мне уже не нравился — это чувство распространялось и на его маму, и на его папу, который тоже, кстати, не появился, но чувствовалось, что он где-то есть.
И я снова промолчал, но тут говорить что-либо было уже совсем бесполезно.
А еще на следующий день мы запускали бумажные самолетики. Это сейчас я уточняю, что «бумажные», потому что теперь уже появились тысячи красивых пластиковых моделей и игрушечных, но летающих самолетов, а раньше были только одни — просто самолетики из бумаги. Мы их наделали, разорвав общую тетрадь из девяноста шести листов на отдельные листочки — получилась почти сотня белых в тонкую клеточку самолетиков. Мы их делали весь тихий час, а потом, после полдника, запускали с балкона. Это было очень красиво, очень: часть из них еще летела, часть уже приземлилась, а мы все запускали и запускали…
Мы — это я со своим другом и еще двое пацанов из нашего отделения. Для пущей лирики я мог бы сказать, что с нами был и даун, и мальчик из хорошей семьи. Но их с нами не было, с дурачком никто не хотел возиться, а хороший мальчик на поверку оказался не очень хорошим и по остальным пунктам, не считая форточку, про которую никто кроме меня не знал. А у пацанов с этим строго: если ты говнюк, от тебя быстро отворачиваются.
Для меня это, последнее в моей жизни пребывание в детской больничке — довольно четкий этап, этап на котором закончилось мое детство. Взросление в жизни человека, такое как уход из детства, как приход в зрелость, в старость, или более мелкие вешки, происходит не по календарю, но и не плавно, а такими ступеньками, когда что-то в человеке накапливается, вызревает, а потом происходит и человек перековывается: день-два, неделя, раз — и проскочил какую-то отметку, раз — и что-то щелкнуло, и ты уже на следующей ступеньке, и ты уже стал немного другим, потом снова год-два-три внутренней, не зависящей напрямую от тебя подготовки — и снова щелчок, и снова новая ступенька…
После этой больнички я стал чуть взрослее, немного другим, практически попрощался с детством. Не знаю, что сильнее повлияло — то ли болевой шок, то ли угрызения совести за то, что вовремя не заступился за того мальчика, то ли эта сотня белых бумажных самолетиков. Не знаю, но что-то внутри меня щелкнуло.
Что именно щелкнуло — это уже не важно. Важно другое: что с тех пор я ни разу не промолчал, когда кто-то кого-то пытался унизить, и я уже точно знаю, что никогда не промолчу и впредь.
Школа
На выпускном в детском саду мне не дали портфель, с которым потом надо будет ходить в школу. Всем на линейке раздали по портфелю, а мне нет. Моя мама была воспитательницей, она отвела меня в сторону и сказала, что мне потом дадут портфель, и не такой, как у всех, а лучше. И мне его потом действительно дали. Вроде бы он был синий, а у всех остальных — коричневые. И мой был как бы красивее и с лямками — настоящий ранец, а у остальных просто коричневые с ручкой, так себе портфели. И я вроде бы должен был радоваться, но я не радовался. Мой портфель мама вручила мне на следующий день после выпускного, одна, в спальне детсадовской группы, но я не радовался. Мне не нужен был особый портфель, мне хотелось получить обычный, как у всех, но зато вместе со всеми, а не один на один во время тихого часа как бы исподтишка.
А вот в школу я идти хотел. Хотя почти все дети не хотели, и это было даже круто — на вопрос взрослых, мол, хочешь ли идти в школу, отвечать: «Нет». Это считалось нормальным, взрослые за это не ругали, а хлопали по плечу и говорили, что ничего, тебе со временем понравится. А я отвечал, что да, хочу в школу. И меня не хлопали по плечу, и сказать им было нечего. Я всю жизнь хотел быть как все, но у меня это не получалось. Всю жизнь я был один и как-то сбоку.
Я давал первый звонок. Но я этого не ожидал — меня не предупреждали, хотя взрослые наверняка знали заранее. Сейчас я понимаю, что других кандидатур не было и быть не могло: я был самым умным мальчиком в группе, моя мама была воспитательницей в нашем детсаду, и у меня был ранец какой-то особенный и вроде бы синий. Меня вела за руку какая-то десятиклассница, вероятно, отличница, а я звонил. Точнее, пытался. Звонок звонил очень плохо: за звон у него внутри отвечала гаечка на веревочке, а так как я красиво держал звонок за ручку снизу, а колокольной частью вверх, то гаечка где-то пряталась внутри, за что-то цеплялась и звонить нормально отказывалась. Мы шли с отличницей по кругу, я был малехо ошарашен, так как притомился, как и все первоклашки, стоять на солнцепечной линейке, пытался звонить в незвенящий звонок и довольно глупо улыбался. В конце концов, я начал трясти его сильнее, гаечка извлекла несколько печальных жестяных перезвонов, и мы дошли до высокой лестницы. Затем через колонки громко включили какой-то школьный вальс и все пошли вверх, в страну тяжелых знаний.
В школу ходить мне нравилось, но недолго. Учиться я любил, а вот в школу ходить, оказывается, не очень. Меня разрушала советская система образования — эта рутина, зубрежка, тягучие и вязкие, как смола, уроки. Я любил физкультуру, труды и перемены, там была хоть какая-то свобода. Математику не скажу, что любил: как по мне это несколько ненормально любить математику, это как с детства мечтать работать кассиром, просто она мне легко давалась, и я решал все контрольные за пол-урока. Русский язык был крайне скучным предметом, а вот литературу, как и историю, я просто обожал — там было очень интересно и немного посвободнее, чем на других уроках. Учителя по русскому и литературе всегда зачитывались моими сочинениями вслух, стоя посередине класса. Это мало кому нравилось, в том числе и мне самому.
В пионерской организации всего за несколько лет я сделал головокружительную карьеру от старосты класса до горниста — очень быстро стало понятно, что я никак не рвусь вообще к общественно-политической жизни, к тому же на горне в классе никто играть не умеет, а у меня по крайней мере получается лучше других… И я до конца пионерии трубил одну простенькую мелодию на всех торжественных мероприятиях, на вносах-выносах знамен и прочей ерунде, стоя рядом с барабанщиком опять-таки где-то сбоку.
Деревенские учителя были довольно слабые, но зато по большей части хорошие — плохой человек в школу работать не пойдет. Но это я сейчас понимаю, что уровень преподавания у нас был не очень, а тогда, с третьей парты, все казалось вроде и ничего. Но однажды у нас год проработала учительница русского из города. Ей там как-то не досталось места на тот учебный год, и она ездила к нам в деревню учить местных балбесов, в том числе и меня. Я не мог определить тогда, что она очень хороший и сильный учитель, сидя в своем пятом классе. Мне просто было очень интересно на ее уроках, и даже на русском, не говоря уже о литературе, которая тогда у меня стала любимым предметом, и не только уроком, а вообще. Она мне приоткрыла целый мир — как и чем, я уже не вспомню, но после года ее преподавания во мне что-то изменилось. Это был настоящий учитель. А потом через год она уехала к себе в город и на ее место пришла другая, которая до этого учила младшеклашек, а теперь поступила заочно в институт, и принялась третировать уже старшие классы. И я впервые начал конфликтовать с преподавателем — я был поражен разницей, подходом, новыми дурацкими требованиями по шаблону. Книги теперь можно было читать по рекомендованным главам, а не полностью. Как можно читать книгу по главам, что вообще тогда в ней можно понять? Или все это лишь для того, чтобы правильно ответить на вопросы о книге, которые написаны в конце учебника? Меня это раздражало, и я об этом не молчал. Мне было просто неинтересно, но я в свои тринадцать лет не мог ничего аргументированно противопоставить, и мое недовольство вырастало лишь в ссоры с новым учителем. Всему классу было все равно, этим девочкам-отличницам и мальчикам-хорошистам, которые на четыре-пять знали школьную программу и что-то там писали аккуратным почерком в своих аккуратненьких тетрадках. Остальных, кто жил по принципу «лишь бы не спросили», эти проблемы тем более не касались, для них это и не было какой-либо проблемой. А меня, за то, что я постоянно задавал неудобные вопросы, регулярно выгоняли из класса и половину уроков как литературы, так и истории я проводил в коридоре.
История стала моим вторым любимым предметом. Сама историчка была намного интеллигентнее истерички по русскому, но она тоже не очень любила, когда с ней постоянно вступали в споры по принципиальным для меня вопросам, задаваемым с несдержанностью юношеского максимализма и отсутствием какой-либо толерантности, и меня тоже отправляли в коридор. Из окна коридора возле кабинета русского был виден парадный вход, там всегда кто-то ходил, и было не очень скучно, а из исторического коридора хорошо просматривался школьный стадион, там часто кто-то бегал вдалеке в разноцветных спортивных костюмах, а на лавочках сидели освобожденные от физкультуры, но обязанные присутствовать на уроке, одетые в одинаковые коричневые робы учащихся страны рабов.