В час дня он спустился вниз и пообедал в соседнем ресторане. В пять - с неженской точностью - наверх поднялась Вирджиния. "Бедный мальчик устал?" с насмешливым участием спросила она. Володя ограничился вздохом, и они поехали домой. Николая еще не было, Володя прилег на диван в своей комнате и сразу так крепко заснул, что проснулся только в восемь часов от того, что его за плечо тряс Николай, зовущий его обедать. "Сначала обедать, потом кататься, потом на Монмартр, - сказал Николай. - Реплик не нужно". - "Я уже Вирджинии сказал, что вы оба сумасшедшие". - "Да, да, - согласился Николай, - не будем спорить. На обед, между прочим, фаршированная утка".
После обеда Володя спустился по лестнице последним. Вирджиния и Николай шли впереди. Вечер был очень теплый, автомобиль тускло сверкал у подъезда. "А кто теперь будет править?" - спросил Володя. "Николай не позволяет мне сидеть за рулем, когда он ездит со мной", - ответила Вирджиния. "Я его понимаю, я бы тоже не позволил". - "Вы любите неторопливую езду, vous serez bien servi {вы останетесь довольны (фр.).}", - сказала Вирджиния. Николай бережно усадил ее, раскрыл дверцу перед Володей - желаете-с прокатиться, Владимир Николаевич? - сел наконец сам, и автомобиль медленно и плавно двинулся по блестящему асфальту. Володя откинулся назад, Николай обернулся, потом посмотрел смеющимися глазами на Вирджинию, и автомобиль вдруг понесся с чудовищной, как показалось Володе, скоростью: как ни быстро ездила Вирджиния, Николай ездил еще в два раза быстрее. "Ты с ума сошел?" закричал по-русски Володя. Улыбающееся лицо Вирджинии обернулось и тотчас же исчезло, сместившись вправо, и на его месте возникло мгновенно выросшее и пропавшее дерево - Николай въехал в лес. Не замедляя хода, он пролетел по широкой аллее, свернул в глубь леса, поднялся на гору и под сплошным, влажно-прохладным и темным сводом деревьев, освещая путь ослепительными световыми ручьями фонарей, он ехал все дальше и дальше, и прошло всего несколько минут, когда он сказал Володе: - въезжаем в Версаль, тот самый, с карпами времен Людовика четырнадцатого.
В этот вечер, проезжая через Елисейские Поля и большие бульвары, поднимаясь по узким и кривым, пахнущим кошками улицам верхнего Монмартра до кабаре "Lapin agile" {"Проворный кролик" (фр.).}, Володя видел Париж таким, каким потом никогда уже не мог увидеть. Эти все время движущиеся в неведомых направлениях огни, бесконечно смещающиеся световые сферы фонарей и это ни на секунду не прекращающееся движение - точно ритм сказочного, огромного и сверкающего мира, возникшего в чьем-то блистательном воображении и чудесно расцветающего сейчас здесь, перед его глазами, под вырывающимися яркими музыкальными флагами из открытых, зеркально громадных витрин кафе, уносимыми тотчас же легким, парижским ветром - и неповторимо тающий, как ежеминутно являющееся воспоминание, воздух. Много раз потом, проходя или проезжая мимо этих же мест, по этим же бульварам, в такие же вечера ранней осени, Володя тщетно пытался воскресить и воссоздать это впечатление, но оно было невозвратимо, как прошедший и исчезнувший год. В "Lapin agile" некрасивая, но чем-то чрезвычайно привлекательная женщина пела Беранже
Oh, que je regrette
Le bras dodu
Da jambe bien faite,
Et'le temps perdu... {*}
{* Уж пожить умела я!
Где ты, юность знойная?
Ручка моя белая!
Ножка моя стройная!
(Пер. В. С. Курочкина)}
и песенку - "Un peu de tes yeux" {Взглянуть бы в твои глаза (фр.).}, потом был поздний, рассветный Монпарнас и мутные Halles - и домой Володя ехал, почти засыпая.
На следующий день было воскресенье, контора Николая была закрыта, и сразу после завтрака Володя ушел к себе - надо кое о чем подумать - иди, фантазируй, - иду.
И опять - диван, папироса, далекая и слегка головокружительная мечта о незнакомой женщине, - даже не мечта, а чувство, даже не чувство, а предчувствие, говорил себе Володя, и опять все, что было, исчезает, уходит, ушло, а есть только медленный дым от папиросы и смутные звуки в страшной и сверкающей дали. - Не может быть, чтобы этого не было, я этого еще не знал. Сколько он ни вспоминал, ни в чем и никогда он не находил оправдавшихся ожиданий, он не знал ни одной "незнакомой женщины", все всегда было так похоже, и даже кровати скрипели одинаково. Легкий, грустный и равномерный скрип вдруг явственно вспомнился ему, и те же запахи и тот же мутный, соленоватый вкус на распухших и всегда чужих губах. "Так жил мой отец, думал Володя, - но он, наверное, знал что-то другое, и не козырный же туз был этим другим. Нет, это все-таки, наверное, есть. Найдешь, потеряешь все, потом ищешь хотя бы обманчивого воспоминания; и не находишь много времени, как я, и все ждешь, как влюбленный на свидании: давно уже прошел назначенный час, давно наступила ночь, и ее все нет, и она уже больше не придет, а ты стоишь на том же месте: идет дождь, и рядом с тобой мокнет дерево и памятник со статуей; ночь все дальше и глубже - и вот в тишине идешь один домой. Все глубже и глубже. Что это мне напоминает? Все глубже и тише - где я уже это видел? Ах, да - в бочке".
И Володя вспомнил большую, всю черную и зеленую внутри бочку, стоявшую в глубине двора, под водосточной трубой. После долгих дней сухого зноя вода в бочке начинала чуть-чуть пахнуть сырым и знакомым запахом болота, темная ее глубина потихоньку оживала, далеко внизу, - как казалось тогда Володе, которому было восемь лет, - в ней появлялись красные, очень живые и такие тихие червячки, которые никак не удавалось поймать ни сачком для бабочек, ни удочкой. В черную воду бочки Володя опускал короткую, сухую палочку; и сколько он ни держал ее под водой, она все всплывала наверх, как пробка. Но после того, как она оставалась в бочке несколько дней и дерево набухало, пущенная с силой вертикально ко дну, она всплывала все медленней и медленней, и наступал, наконец, день, когда она оставалась внизу и не всплывала вовсе. Какое громадное, красное солнце заходило в те годы по вечерам над черной деревянной колокольней, мимо высокой каланчи, на которой дежурил двоюродный брат кухарки Рогачевых, как бессменный часовой на роковом посту, мимо сырых и темных домов окраин и соснового леса, начинающегося тотчас за городом, мимо зеленого, так буйно заросшего кладбища, на котором Володя с товарищами хоронил белую мамину кошку, упавшую с крыши шестого этажа и разбившуюся насмерть; и вот вечером, чтобы никто не видел, ее положили в украденный ящик от шампанского и мальчики понесли ее на кладбище - и забыли лопату, и Володя побежал с полдороги домой, за лопатой; и вернувшись, долго копал сухую землю, заросшую тугой и цепкой травой. Потом они опустили кошку в могилу, Володя даже заплакал, вспомнив, как однажды ударил кошку ногой - она жалобно замяукала. "Я ее ударил, а вот теперь она мертвая". Затем молча пошли домой, - летний вечер, тишина и едва ощутимая, так легко оседающая в воздухе прохлада. Темные тени стелятся по саду, высоко в воздухе и покачиваются и не покачиваются верхушки деревьев; крикнет какая-то птица, и снова все стихнет - и только изредка послышатся по мостовой заснувшей улицы шаркающие шаги нищего Никифора, страшного и оборванного старика, ходившего босым летом и зиму и только жутко мычащего в ответ на вопросы. Давным-давно, когда еще город был совсем небольшой и тихий, Никифор был молод и буен и свиреп; и вот, после бессонной и пьяной ночи, проведенной у Марьи-солдатки, вернувшись домой - осенним и ветреным утром, последние желтые листья устилали холодную и длинную улицу - он с пьяных глаз пырнул ножом старшего брата; его тотчас же арестовали, и тогда началось - сначала острог и колодки, потом суд с непонятными для Никифора словами, потом приговор - двенадцать лет каторжных работ. Потом побег в лютый сибирский мороз, погоня, опять каторга, потом Никифор смирился, отбыл пятнадцать лет каторги и двадцать лет поселения; и, пропив то немногое, что купил и заработал, оборванным пришел в родной город, которого не узнал. И с тех пор стал нищенствовать - то на паперти черной, насквозь пропитавшейся ладаном и воском церкви, то на мосту через медленную и широкую реку, то просто на улицах. У Никифора были маленькие черные глаза под лохматыми седыми бровями, темные от грязи руки и серо-белые волосы; и Володя видел однажды, как ранней зимой Никифор остановился у края тротуара, под которым холодно синел замерзший ручей, надавил пяткой босой ноги тонкий лед и, став на колени, начал жадно и долго пить воду из образовавшейся дырки. И другой раз - это было тогда, когда Володя смертельно испугался Никифора и едва не заболел от испуга, - компания веселящихся людей, проходившая по улице и к которой Никифор протянул руку, увела его с собой, в отдаленный зал шумного ресторана, где был устроен бал с переодеванием, напоила его допьяна и выпустила на улицу, надев на него черную, бархатную маску, - и Никифор заснул на первой же скамье, с открытым ртом и туго завязанной маской на серо-красном обветренном лице, и Володя увидел его.