За первые двое суток после убийства в Боснии арестовали и посадили в военную тюрьму вместе с Принципом и Чабриновичем более двух сотен известных сербов. Под горячую руку повесили нескольких крестьян. Через несколько дней за решеткой сидели все заговорщики – за исключением Мехмеда Мехмедбашича, сбежавшего в Черногорию. К концу июля в застенках находилось уже 5000 сербов, 150 из которых были повешены, когда начались военные действия. В отместку на австрийский вспомогательный корпус вылился гнев еще большего количества мусульман и хорватов. По итогам начавшегося в октябре суда Принцип, Чабринович и Грабеж были приговорены к 20 годам заключения – смертной казни они, как несовершеннолетние, не подлежали. Остальные трое получили тюремные сроки, пятеро были повешены 3 февраля 1915 года, еще четверо соучастников получили от трех лет до пожизненного. Девять обвиняемых выпустили на свободу, в том числе некоторых крестьян, которых Принцип, по собственному признанию, принудил к помощи.
Весть о смерти эрцгерцога и его супруги в тот же день разошлась по всей империи, а затем и по всей Европе. В три часа дня новостями из Сараево были прерваны проходившие под аккомпанемент нового «Марша воздухоплавателей» демонстрационные полеты на летном поле Асперн в Вене. Императора Франца Иосифа известие, полученное от генерал-адъютанта графа фон Паара, застало в Ишле. Он воспринял его бесстрастно, однако обедать решил в одиночку{12}.
Кайзер в это время находился на регате в Киле. Направившийся к королевской яхте ялик Вильгельм попытался отослать обратно, тем не менее тот приблизился. Плывший на нем глава кайзеровского морского Кабинета адмирал Георг фон Мюллер положил записку в портсигар и забросил на палубу Hohenzollern, где ее подобрал матрос и доставил императору. Вильгельм, прочитав, побледнел и пробормотал: «Опять все сначала!» Кайзер, один из немногих в Европе, симпатизировал Францу Фердинанду, завязал с ним личные отношения и был искренне огорчен его гибелью. Он отдал приказ покинуть регату. Контр-адмирал Альберт Хопман, начальник центрального штаба Министерства ВМС Германии, также находившийся в Киле, услышал новость о «скоропостижной кончине» Франца Фердинанда, выходя с обеда, куда был приглашен и британский посол. Поздно вечером, узнав подробности, он писал о «чудовищном событии, политические последствия которого невозможно просчитать»{13}.
Однако большая часть Европы приняла новость равнодушно, уже успев привыкнуть к покушениям и террору. В Санкт-Петербурге русские друзья британского корреспондента Артура Рэнсома снисходительно назвали убийство «очередным проявлением балканской дикости»{14}. Точно так же отнеслось к нему большинство лондонцев. В Париже другой журналист, Раймон Рекули из Le Figaro, процитировал общественное мнение, что «разгоревшийся конфликт скоро перейдет в категорию обычных балканских междоусобиц, которые возникают каждые 15–20 лет и разрешаются, не требуя вмешательства великих держав». Президенту Франции Раймону Пуанкаре, находившемуся на скачках в Лоншане, известие о выстрелах в Сараево не помешало насладиться Гран-при. Два дня спустя 20-летняя прусская школьница Эльфрида Кюр, вместе с одноклассниками рассматривавшая в газете фотографии убийцы и его жертвы, заметила: «Принцип куда симпатичнее этого жирного борова Франца Фердинанда»{15}. Одноклассники ее дерзость не одобрили.
Панихида по эрцгерцогу в душной домовой церкви Хофбурга длилась всего 15 минут, после чего Франц Иосиф отбыл обратно в Ишль, на воды. Старый император не притворялся, будто скорбит о смерти племянника, хотя и негодовал на убийц. Большинство подданных разделяли его чувства – точнее, их отсутствие. 29 июня в Вене профессор Йозеф Редлих отметил в своем дневнике: «В городе не чувствуется траура. Повсюду музыка»{16}.
Лондонская The Times осветила похороны 1 июля в сухой, наводящей скуку заметке. Венский корреспондент уверял, что «судя по настроениям в прессе, никаких репрессивных мер по отношению к сербам за преступление крошечного меньшинства не предполагается. <…> Высказывания прессы в адрес сербов в целом отличаются сдержанностью».
Иностранные обозреватели не уставали удивляться казенному и откровенно неискреннему трауру по наследнику императорского престола в Вене. Тем парадоксальнее, что правительство империи Габсбургов без колебаний решило воспользоваться покушением, чтобы вторгнуться в Сербию, – невзирая на риск вооруженного столкновения с Россией. И Принцип убил единственного во всей империи человека, намеревавшегося этому столкновению воспрепятствовать.
1. «Что-то надвигается»
1. Прогресс и упадок
В 1895 году молодой офицер британской армии обедал в Лондоне с пожилым государственным деятелем сэром Уильямом Харкортом. После беседы, в которой сэр Уильям, по его собственным словам, принял самое активное участие, лейтенант Уинстон Черчилль (а это был именно он) с интересом спросил Харкорта: «А потом что произойдет?» «Дорогой Уинстон, – ответил собеседник с неистребимым викторианским самодовольством, – богатый жизненный опыт подсказывает мне, что не происходило и не произойдет ровным счетом ничего»{17}. Старые, окрашенные сепией фотографии очаровывают нынешнее поколение. Длинная выдержка придает лицам безмятежность. Мы любуемся образами старой Европы последних предвоенных лет – аристократы во фраках с белыми бабочками и бальных платьях с тиарами, балканские крестьяне в фесках и шароварах, надменные и обреченные августейшие семьи…
Молодые люди с усами и трубками, в неизменных шляпах-канотье, правящие плоскодонками в окружении коротко стриженных девушек в глухих высоких воротниках… Затишье перед бурей. В высшем обществе чопорно взвешивается каждое слово – «черт» и «треклятый» немыслимы, хлесткие эпитеты приберегаются для более узкого круга. «Приличный» означает высочайшую похвалу, «дрянь» – глубочайшее презрение. Полвека спустя британский писатель и ветеран войны Реджинальд Паунд заявит: «Беспристрастно въедливые историки поздней школы не способны развеять золотую дымку тех лет и проникнуть сквозь нее взглядом. Ни вопиющее неравенство, ни растущее незаслуженное богатство, ни окружающее убожество, ни пьянство не могли омрачить то безоблачное счастье, которое больше в этот мир не возвращалось»{18}.
И все же, хоть Паунд жил в то время, а мы нет, сложно с ним согласиться. Только человек, намеренно закрывающий глаза на бурлящие вокруг события, мог назвать начало XX века эрой безмятежного покоя и тем более довольства. Водоворот страстей и разочарований, научных открытий, технического прогресса и неудовлетворенных политических амбиций приводил великие умы эпохи к осознанию, что старый порядок рушится. Да, герцогам по-прежнему прислуживали лакеи с напудренными волосами, в знатных домах подавались обеды с 10–12 переменами блюд, на Континенте еще не изжили себя дуэли. Однако было очевидно, что все это скоро закончится, что будущее будет определять воля масс либо те, кто сумеет манипулировать их волей, а не прихоти традиционного правящего класса, даже если власти предержащие пытаются отсрочить потоп.
Мы эгоцентрично полагаем, будто только нашему поколению приходится жить (а государственным руководителям вершить судьбы) в эпоху стремительных перемен. Между тем в период с 1900 по 1914 год Европу и Америку захлестнул технический и социально-политический прогресс невиданного размаха для такого короткого – буквально мгновение в масштабах истории – временного промежутка. Эйнштейн выдвинул свою теорию относительности, Мари Кюри открыла радий, Лео Бакеланд изобрел бакелит – первый синтетический полимер. В повседневную жизнь состоятельных господ входили телефоны, граммофоны, автомобили, кинотеатры, электричество. Периодическая печать набирала беспрецедентный общественный вес и политическое влияние.
В 1903 году человек совершил первый управляемый полет, пять лет спустя граф Фердинанд Цеппелин воспел мечту о свободном воздухоплавании: «Только тогда будет исполнена древняя божественная заповедь… [гласящая], что человек должен стать венцом творения». После спуска на воду британского линкора Dreadnought все боевые корабли, не обладающие подобными орудиями крупного калибра на поворотных механизированных платформах, можно было списывать как негодные для боевых действий. Пока выпускники кадетских корпусов дорастали до адмиралов, увеличивалась и дальность стрельбы – с нескольких тысяч метров до десятков километров. Большой потенциал признавали за подводными лодками. Со времен Гражданской войны в Америке, считавшейся до Первой мировой самым крупным вооруженным конфликтом индустриальной эпохи, значительный прогресс претерпели и сухопутные орудия уничтожения: пулеметы стали точнее и надежнее, увеличилась поражающая способность артиллерии. Выяснилось, что колючая проволока эффективно преграждает путь не только домашней скотине, но и войскам. Тем не менее многие прогнозы о характере будущих войн не оправдались. Неизвестный автор статьи из немецкого журнала Militär-Wochenblatt уверял в 1908 году: опыт Русско-японской войны 1904–1905 годов в Манчжурии доказывает, что «самые хорошо защищенные укрепления и окопы – даже на открытом пространстве – можно взять отвагой и искусным использованием рельефа. <…> Европейской культуре концепция сражений до последнего патрона попросту неведома».