при деле!
Ты был со мной. Дожди пережидал,
снега и стужи. Подо мною пели
звенящие пружины на постели.
И скомканная простынь. Всё равно
прости за родинки, что плыли под устами,
как звёзды хороводом. Всё ж местами
я, как росянка. Из неё вино,
и из неё же яд плетут, лекарство.
Прости за то, что всё же не угасла
твоя-моя любовь цветно, умно.
Беспамятно. Убийственно. Напрасно.
Никем из нас с тобой не щажено!
А после этих чувств не выживают
обычно люди! Женщина и муж.
Росянка лишь одна глядит, слепая!
В Саратов, в глушь
её, меня, тебя. Не к маме – к тётке!
После любви такой мужчина – к водке,
а женщина на кухню к сковородке.
И ни каких ни крыл, ни звёзд, ни лодки.
А просто слёзы
и холодный душ!
***
Не встретиться. Не пересечься. И жарко
на ветках, что яблоки, глянь, снегири.
Гулять ли по тропкам забытого парка?
Иль просто в тени постоять, покурить?
И с этого мига полсердца не стало.
Одни лишь глаза, о какие они!
На площади Горького – вы с пьедестала
спешащий, стремительный. Плащ ваш листает
крылами секунды, мгновения, дни.
И вас узнаю я открыто, сезамно
по этому взгляду. «Сим-сим, открой дверь!» -
не надо шептать. Я ищу вас глазами
по той высоте небывалых потерь.
Так смотрит, наверно, летящая птица,
так смотрят, наверно, столико, столице
из прошлых, космических, радостных сфер,
так смотрит мечтатель, моряк, флибустьер,
так смотрит возвышенно из СССР
мой друг пионер.
Я их узнаю. И вас, Горький, познала.
Вы были – наш город Вы больше, чем свой,
из камня, из бронзы вы да из металла.
Огромный, живой.
И пусть говорят, пусть твердят про ошибки…
Мы все ошибались. И нынче ошиблись.
Ошиблись вчера. И ошиблись мы завтра.
Большою любовью. Землёю. И парком.
Но наши ошибки, наверно, не зря!
Наверно, они всем нужны и вам тоже.
..Вот я говорю – и мороз мне коже:
как взгляд ваш глубок. О, какие глаза!
Что драма у вас человечья, большая,
что сын ваш погиб. И вам доля такая:
донашивать сына
неумерший взгляд,
донашивать сына простецкий наряд.
Донашивать сына привычки-повадки,
донашивать звуки и мысли в тетрадке.
И вам подпирать все его небеса.
Глядеть и глядеть.
О, какие глаза!
***
Вдоль-поперёк исхлёстанной души
бродить ли мне так жарко, так остужно?
Вам в памятнике в этом парке жить,
с корнями и травою – нынче дружба.
Там справа тир, кафе, левей пивнушка,
шашлык и суши, с мясом беляши.
Июль у нас сейчас, как будто осень.
Ловлю ладонь я клёна. Кто б ещё
сказал, как вы, про эти рифмы в прозе?
А, может, ну её! И выдрать оси?
И зашагать? Под каменным плащом
живое: «не предам тебя!», стальное
под арматурой рваной – нутряное:
«ты – человек!», под сломанной мощой
такая боль! Не приведи столкнуться…
И вновь собрать на сотни революций,
переворотов, смену власти куцей
в Нью-Йорке деньги? Кто б такие дал!
Вам город жёлтых буйволов и пышек
рвёт сердце гвоздодёром. В терминал
бы вставить карточку сбербанка! Из-под мышек
выкрашивая сердца скорлупу!
Да видели бы вы их всех в гробу
в пылу двустиший.
Дать всем по вере, никому по лжи:
бездарные с бездарными в тиши.
Вам рвать булыжник
из каменного чрева. Или же
воскреснуть навсегда, нет, не из мёртвых,
а из живых, из всех семи смертей.
Из этих гипсовых, литых, тугих костей
в разрыв аорты.
Я клёна чуть прохладную ладонь
кладу себе в ладошку. Две ладони.
А в сумке с эсэмеской телефон
мой с непрочитанной. И Горький – в павильоне
не свержен.
Не повержен.
Не спасен.
Но ось крепка. И каменист бетон.
***
Вы гипсовый. Железный. Сталь-металл.
Не выкрошить разверстое нутро.
И в вас огонь, вода и ветра шквал.
И родина вам бьётся под ребро.
Она такая – может вознести.
И руки целовать, лицо и грудь.
И создавать фрагменты по кости.
Любая родинка, неясный штрих почти
сгодится тут.
Воскликнуть может поперёк судьбы:
«Я породила и могу убить!»
Цветёт у памятника возле городьбы
растенье-сныть.
Одна такая родина для всех,
таланных, бесталанных, нечет-чет.
По горло – в ней! По подбородок, зев…
Той родины, где молот и где серп,
давно уж нет.
По всё равно по грудь стоять нам в ней,
по память, по века, дуэль и смерть,
по Волгу, по Оку, по Енисей,
по все, сколь есть, её тугих морей
и ею зреть.
И прозревать. И убиваться ей.
И упиваться этой жгучей мглой.
Вот так врасти, как Горький, в нас – людей,
вот так вмерзать в Россию массой всей
нижегородской,
горьковской,
любой.
И сфинксом стать. И по ночам взлетать
да из-под век струить нездешний свет.
Но крепче панциря и над страной щита
нам ваш летящий в небо силуэт!
Вы видите. О, видите ли вы
то, что я вижу? Вмёрзшие ступни
в Россию-матушку? Там, в Петрограде львы
хранят покой, как было искони.
Россия так нуждается сейчас
в простом, лубочном, пряном торжестве!
Ещё, ещё в немеркнущих лучах,
в опережающем космическом родстве
со всеми Данко. С тем, который в нас.
И с тем, кто мимо вас. И кто – по грудь!
И кто – по горло. Горький, что каркас,
чтоб опереться, указать нам путь.
***
Гипсовый Алексей Максимович
на Автозаводе у лицея номер тридцать шесть,
таких называют у нас старожилами
и певчий наш парк, и деревья окрест.
И руки объявшие ширь необъятно
и взгляд! Кто такой бы во снах сочинил?
Вам дать бы трубу музыкальную, альтом
звучала бы скрипка, вдоль школьных перил
летели бы листья. И слушали дети
безмерную музыку! Анна, молчи.
Не надо об этом.
Трубит сквозь столетья
писатель в ночи.
Вот так воскричать, чтобы тело впивалось,
чтоб тело само вострубило сквозь гипс.
О, чём вы, писатели? Молодость-старость…
О чём вы, писатели? Малая-малость…
Про ярость пишите! Два неба чтоб сгрызть!
Два солнца! Спасайте вы русский язык!
Умрите на русском. На нашем советском.
Казните себя этой казнью стрелецкой.
И вырвите также, как Данко свой крик!
Вот гипсовый Горький шагнул с пьедестала,
в охапку – детишек. Труба из металла
воспела! Рука с арматуры свисала
и дыры зияли разверсто в груди.
О, Анна, молчи! Заверни хлеб и сало
и вместе иди!
Со всеми мы вместе. С несгибшим народом.
С непроданной родиной. Автозаводом.
Страной, закатавшей ракеты в расходы,
в снаряды –