– Марк? Мне кажется, они приехали. – Голос жены звучал откуда-то издалека – у Хартманов был большой дом. Затем так же издалека раздались радостные возгласы детей, встречавших дедушку с бабушкой.
– Ура, – прошептал он.
Сиобхан была на творческом семинаре, когда Тернер вернулся домой. При виде пустой квартиры он испытал облегчение, поскольку не был уверен, что сумел бы скрыть лежавшую на сердце тяжесть, а в сочувствии вновь обретенной жены он не нуждался.
Эта мысль заставила его грустно улыбнуться.
Из отделанной деревом прихожей он прошел в гостиную, где на серванте выстроилась дорогая его сердцу коллекция солодового виски. Выбрав одну из бутылок, Тернер на три четверти наполнил янтарной жидкостью тяжелый хрустальный стакан и разбавил ее водой из кувшина. Лишь осушив стакан наполовину, он сел и тяжело вздохнул.
Миллисент умерла.
Но как? Как она умерла?
Днем он слышал разговоры, будто она сгорела, возможно, даже была убита.
Боже, как ему хотелось, чтобы это было правдой!
Тернер сделал еще один большой глоток, повертел стакан в руках и допил виски до конца. Любимый напиток привел его в чувство, и он в очередной раз повторил про себя услышанное. А что если это неправда, подумалось ему. Что если это именно то, чего он так опасался?
На столике, за которым сидел сейчас Тернер, стояла свадебная фотография, пока еще недостаточно старая, чтобы перейти в разряд исторических реликвий. Красота Сиобхан не переставала волновать его. Эта женщина все еще была дорога ему, и недоверчивое удивление оттого, что Сиобхан выбрала его – полноватого и не слишком молодого мужчину, – по-прежнему тревожило Тернера.
В его улыбке отразилось больше горечи, чем было бы в слезах, если бы он вдруг заплакал.
Тернер женился сравнительно недавно и потому искренне переживал из-за того, что не может поделиться своими чувствами с женой. Он знал, что давно уже должен был рассказать ей о Милли, но знал и то, что никогда не сможет этого сделать. Милли была всего лишь эпизодом, увлечением, она была уже в прошлом; они никогда не говорили о своих бывших любовниках, а Милли была бывшей. Да и вряд ли из таких разговоров вышло бы что-нибудь хорошее. Поэтому Миллисент была для Сиобхан лишь членом его команды – таким же, как остальные.
Впрочем, теперь она была иной.
Внезапно у Тернера похолодело внутри.
Это, наверное, просто совпадение!
Ведь его заверили, что им ничего не угрожает. Они в полной безопасности. Так ему сказали. Он даже видел собственными глазами результаты анализов, настояв на допуске к ним, поскольку не доверял до конца этим людям. И анализы были отрицательными, как ему и сказали.
Но страх снова вернулся и теперь стучал в виски неотступным вопросом: «Что если смерть Миллисент имеет отношение к тому несчастному случаю?»
Нужно любым путем получить результаты вскрытия. Оно состоится завтра, сообразил он. Тернер знал профессора Боумен, и, каким бы чудовищем она ни была, он не сомневался, что в этой просьбе она ему не откажет. Если это то, чего он опасался, он свяжется с «ПЭФ» и поднимет шум.
А пока нужно повторить собственные анализы. У него есть вся необходимая для этого аппаратура. Он налил себе еще виски. Да, так он и поступит. Узнать, отчего умерла Миллисент, повторить свои анализы, а уж потом и действовать – в зависимости от результатов.
Если в «ПЭФ» ему солгали, они об этом пожалеют. Очень сильно пожалеют.
Уже позже, зайдя на кухню за новой бутылкой марочного портвейна для тестя, Хартман наткнулся на доставленную накануне почту. Аннетт засунула ее за тостер, и за чайным полотенцем конвертов не было видно.
Вечер оказался нудным, как он и ожидал. Деланное дружелюбие было щедро сдобрено всеразъедающим презрением. Аннетт вышла замуж за человека, неравного ей по положению, – эта тема являлась лейтмотивом семейных разговоров. О мезальянсе – и социальном, и финансовом, и интеллектуальном – родители Аннетт, на словах признававшие право дочери на свободу выбора, непрестанно напоминали Тернеру. Они ни за что на свете не согласились бы с тем, что по крайней мере по двум из этих трех пунктов никакое жюри присяжных и даже такой суровый судья, как его тесть, не вынесли бы вердикт «виновен». Аннетт, конечно, нельзя было отказать в наличии определенных способностей, но и его вряд ли назначили бы на должность старшего преподавателя кафедры патологии, будь он полным идиотом. Возможно, нынешние врачи – уже давно не полубоги, однако и современные юристы, по его мнению, мало напоминают ангелов во плоти.
Финансовая сторона, впрочем, была совсем другое дело, здесь даже он готов был вынести себе суровый приговор. Не то чтобы он зарабатывал мало, однако это нельзя было назвать солидным доходом; по сравнению с заработком Аннетт это были жалкие деньги, а если принять в расчет унаследованное ею состояние, то и вовсе ничтожные.
Все было бы не так уж и плохо, если бы не эти чертовы финансовые условия, с которыми ему приходилось мириться. С юридической точки зрения к ним было не подкопаться – все было оговорено до запятой: доходы его и Аннетт должны были оставаться раздельными – теперь и впредь. Лишь в ряде ситуаций, подробно описанных и жестко регламентированных, деньги Аннетт могли быть разбавлены его деньгами – во всех других случаях супруги жили каждый своей финансовой жизнью. Хартман готов был дать голову на отсечение, что такие условия придумал ее папаша, и то, что Аннетт с очевидной охотой, если не с удовольствием, принимала их, служило дополнительным источником его раздражения.
Но кто бы ни создал эту ситуацию, она оказалась не в его пользу: Аннетт жила в роскоши, меж тем как он был относительно стеснен в средствах. Слово «относительно» не заключало бы в себе проблему (Хартман не мог отрицать, что зарабатывает не так уж мало), если бы этих денег ему хватало. Но он любил роскошь, ему надо было держать марку перед Аннетт, и главное, у него накопилось двадцать три тысячи фунтов игровых долгов. Мысль об этом ни на минуту не оставляла Хартмана в покое, она нависала над ним незримой, но всепоглощающей тенью, связывала каждое его действие, заполняла собой все его сны.
И письмо, которое он обнаружил в тот вечер среди всяческих циркуляров и счетов, оказалось реальным воплощением этого призрака. Это было письмо от букмекера, который угрожал обратиться в суд, если Хартман не выплатит немедленно ему шестнадцать тысяч фунтов.
Он услышал, как в гостиной раздаются громовые раскаты патрицианского смеха тестя, и заплакал.
Уже поздно вечером, собираясь ложиться в постель, Хартман сказал:
– Не забудь, на выходных меня не будет.
Он раздевался, Аннетт только что вышла в соседнюю комнату. Оттуда донесся ее усталый голос:
– Не будет? Куда ты отправляешься? Ты ничего не говорил.
Хартман тоже чертовски устал, настроение у него было хуже некуда, и скрывать этого ему не хотелось.
– Нет, говорил. Я говорил тебе несколько недель назад. Это конференция под Глазго. Лимфомы.
– Ты записал это в календаре?
Она всегда спрашивала об этом, но только потому, что прекрасно знала: он этого не сделал. Он вечно забывал об этом чертовом календаре, и это была одна из его бесчисленных провинностей.
– Не думаю, – произнес он с вызовом.
– Ну, и откуда же мне тогда об этом знать? У меня своя профессиональная жизнь, Марк, ты ведь знаешь. Я просто не могу ничего знать, если ты не записываешь в календаре!
Календарь. Проклятый календарь! Что-то вроде тотемного столба – вся его жизнь должна быть пляской вокруг него.
– Ну забыл я, забыл!..
Если Хартман думал, что на этом все кончится, то он глубоко ошибался. Помолчав, Аннетт спросила:
– Черт побери, что с тобой? – Ее голос прозвучал резко и требовательно. Этот голос заставил Хартмана вспомнить, как однажды он пришел посмотреть на нее в суде. Слушалось запутанное, а потому неимоверно скучное дело о мошенничестве. Столкновения с помпезностью закона всегда настраивали Хартмана на иронический лад, а вот искусство адвоката, напротив, весьма его впечатляло. Мастерство Аннетт показалось ему едва ли не сверхъестественным, он с восхищением смотрел и слушал, как ловко она использует все приемы классической риторики, демонстрируя при этом феноменальную находчивость, остроумие, лукавство, многократно усиленное обворожительной улыбкой, – и все ради того, чтобы выиграть дело. Этот день стал этапным в их отношениях.
Куда, подумалось ему, делся теперь ее ораторский талант? Засунут под парик в казенном шкафчике у такого же казенного письменного стола в ее адвокатской конторе?
В этот момент Хартман вдруг осознал, что ему хочется попререкаться, и с удовольствием приступил к действию. Подойдя к двери комнаты, из которой донесся вопрос, он с вызовом произнес:
– Что ты имеешь в виду?
Аннетт втирала в кожу лица какой-то крем или лосьон – она никогда не пользовалась водой и мылом.