Меня все еще поражает эта пышность, щедрость природы, ее великолепие, все, что можно сажать, собирать и есть, все эти водоемы, в которых можно спокойно купаться. Люди здесь ведут себя так, будто все самое великолепное в природе цивилизация уже утеряла, но они ошибаются. Еще есть что терять, причем очень много.
Слышу отвратительный писк комара, и кровь леденеет в жилах. Чуткими ушами прислушиваюсь к этому звуку, поджидаю, когда комар сядет, и вот он садится, воплощение зла в чистом виде, на деревянную перекладину перил. Я отгоняю желание, которое усвоила с раннего детства: не подпускать комара к себе слишком близко, лишь на расстояние вытянутой руки, чтобы можно было шлепнуть. А теперь мне доставляет подленькое удовольствие размазать его в лепешку при всяком удобном случае.
Там, откуда я прибыла, комары олицетворяли собой самый примитивный страх, нутряной, вокруг которого вращались все остальные страхи. Мы наглухо застегивали противомоскитные сетки, разбрызгивали вокруг ядовитые вещества, читали молитвы и в страхе жались друг к другу в своих мрачных полусгнивших домишках, потому что комары несли нам смерть. От этого нелегко отвыкнуть даже теперь. Здесь они не разносят заразу, но несут с собой воспоминания и страшные сны.
Пока. Не несут смерти пока, до поры до времени. Гляжу на отвратительное пятно, только что бывшее комариком, с удивлением и омерзением. Мы здесь не боимся ничего такого, что тревожит местных, ни ограблений, ни даже убийств. Ураганы и наводнения кажутся здесь забавными приключениями по сравнению с тем, что грядет в будущем. Пока здесь жить до смешного безопасно. А бояться в этом мире, с климатом, становящимся все теплей и влажней, надо комаров, потому что, когда это случится, комары будут везде и от них не будет пощады.
Это совершенно ничтожная тварь, жизнь которой длится не более суток, без собственной воли, ничего не чувствующая, ни о чем не помнящая и уж наверняка не обладающая чувством юмора. Я гляжу на мертвого комара с каким-то болезненным изумлением и жду, когда еще один сядет мне на руку, щеку или лодыжку.
Впрочем, кто его знает, может, он и обладает свободой воли. Как еще объяснить такое число его жертв? А это миллионы людей, которым предстояла долгая жизнь, в голове у которых теснились воспоминания и самые разнообразные знания, скопившиеся за тысячи лет человеческой истории.
В конце концов, это просто несправедливо. Человек против комара. Кто станет победителем? Мы строим ракеты и возводим соборы. Сочиняем поэмы и симфонии. Додумались, как устроить проход во времени. И что же? Чтобы жить на планете с удобствами, мы погубили ее, отдав на милость комару-победителю. Если сейчас не удастся перевести стрелки, изменить ход вещей, комар будет торжествовать на всей земле.
А может, у него все-таки есть какое-то свое, болезненное чувство юмора. Я снова хлопаю по комару ладонью. Он победит, но хотя бы не сейчас.
Через кухонное окно вижу маму. Возвращаюсь на кухню и мою руки. Вижу, что ей удалось нарушить на столе мою изящную сервировку: она взяла тарелку, отошла к стойке и, сгорбившись над ней, ест.
— Как прошел день? — спрашиваю.
— Хорошо. А у тебя? — Мама поглощает еду быстро, не поднимая головы.
— Нормально.
— Слушай, утром снова звонил мистер Роберт. — Она не отрывает взгляда от своего салата. — Говорит, что вчера ты четыре квартала шла за какой-то незнакомкой и клянчила у нее резиновые сапоги.
— Ах да, правда!
Сейчас я должна покаяться и попросить прощения, но, вспоминая об этом случае, я испытываю нечто вроде волнения.
— Ты понимаешь, на ней были мои старые сапоги! Помнишь, ярко-синие, резиновые? С божьими коровками и попугаями. Раскрашенные от руки? Помнишь? Я их так любила!
Мама тычет вилкой в мясо цыпленка:
— Пренна, дело в том, что ты ведешь себя вызывающе и подвергаешь всех нас опасности. И ты это знаешь.
Такое со мной случается уже не в первый раз. Сейчас так много всякой одежды. Но к 2070 году уже не производили ничего нового, а в восьмидесятые мы все носили секонд-хенд, причем много из нынешнего времени. В начале девяностых, когда мы уже готовились к переходу сюда, бо́льшая часть одежды износилась в клочья. Я видела на людях свитера, шарфы и куртки как раз такие, как были у нас. Однажды на противоположной стороне улицы я заметила человека в клетчатой жилетке и шла за ним чуть ли не целый час, думала, что это мой папа. А такое поведение тоже считалось для нас недопустимым и опасным.
— Но эти сапоги не были похожи на мои, вот что поразительно, это были точно мои сапоги. Других таких во всем мире больше нет. Я всегда думала, кто это их так здорово разрисовал. Поэтому не удержалась и спросила у нее. Просто девчонка лет двенадцати. Замарашка какая-то, думаю, не причесывалась с самого Рождества. Довольно противная, честно говоря. Но она была настоящая художница! Невероятно. Думаю, художники всегда не такие, как мы их представляем.
Мама отрывается от тарелки и бросает на меня взгляд, единственно чтобы только показать, что моя история ей не нравится. Зато Кэтрин она понравилась.
— Мистер Роберт также сказал, что он хотел бы, чтобы ты на этой неделе два раза сверх положенного побеседовала со своим членом Совета, а в субботу обязательно помогла бы мне на моей работе.
— Серьезно?
— Пренна!
— Да что я такого сделала…
Ладно, сейчас, кажется, самое время сменить тему.
— А как дела у Маркуса?
— Живой… если можно так выразиться…
Мама начинает убирать еду. Я понимаю, что она больше ничего не скажет, да и что она может сказать? Могу только представить, как тяжело, должно быть, ей каждый день ходить на работу в клинику общины и видеть мальчика, у которого почечная недостаточность и которому не дают возможности получить так необходимый ему диализ.
Мама училась на врача в самом конце золотого века развития технологий, и для нее было большим разочарованием, когда она обнаружила, что здесь нет многих самых необходимых вещей. Наши руководители, как правило, стараются не приобретать громоздкого оборудования, работа с которым требует специального обучения и аттестации. Но тут ничего не поделаешь. Как мама порой говорит мне, решения принимает не она.
Когда-то мама была авторитетным и уважаемым врачом и ученым, это папа так говорил, у нее даже была собственная лаборатория. Сейчас такое трудно представить. Здесь мама главным образом занимается бумажной работой, составляет расписание консультаций. Прибыв сюда, она собиралась предпринять все, что только можно, чтобы предотвратить будущие эпидемии, и, я не сомневаюсь, это заботит ее больше всего, но я не слепая и вижу, как мешают ей наши заповеди. Не думаю, что сейчас от нее что-нибудь зависит. Мама уже ни за что не отвечает.
Понимаю, для нее ужасно тяжело сознавать это, но она мне ничего не говорит. Мама ни с кем не спорит, ни на что не жалуется. Она вообще мало говорит, разве что ворчит на меня иногда или старается от чего-нибудь предостеречь. В этом смысле она примерный член общины. Ходит на работу, ест, убирается по дому, снова ест, иногда что-то читает перед сном. Спит она под антимоскитной сеткой, это у нее бзик такой, оставшийся от прошлых времен.
А уж горя она в свое время хлебнула. Порой я думаю, что мама утратила веру в любовь. Для нее это непозволительная роскошь. Когда вот так теряешь близких людей, жить без любви как-то легче.
Впрочем, нет, неправда. Меня-то она любит. Порой я гляжу на маму и чувствую это. Чаще всего ее любовь выражается в форме страха, когда я говорю или делаю что-то такое, чего делать не следует.
Достаю две вазочки, две ложечки и пакет мороженого. Сажусь за стол, надеясь, что мама это увидит. Хотя бы один из нас должен соблюдать ритуалы, чтобы жалкие остатки нашего семейства совсем не развалились.
Мама домывает свою тарелку с вилкой и собирается уходить.
— Доброй ночи, милая.
К сожалению, из оставшихся членов семейства так думаю только я одна.
2 июля 2010 года
Дорогой Джулиус!
Я стараюсь писать так, как принято здесь, и говорить тоже, но это не так-то просто. Слава богу, у меня есть возможность практиковаться в моих письмах к тебе. Я благодарна тебе за это. Это мне Паппи посоветовал. А вот говорить… Вместо «с» и «з» здесь произносят что-то вроде «ш» и «ж». Фше говорят шквожь жубы. Мама — здесь это слово произносят «мамма» — всегда, если я делаю что-то не так, бросает на меня тревожные взгляды, а сама говорить, как все, так и не научилась. То ли губы неправильно складывает, то ли язык не слушается.
Ей всегда становится не по себе, когда я заговариваю о тебе, или о Паппи, или о чем-нибудь из нашего прошлого, даже если случайно. Мне кажется, наши руководители и члены Совета знают обо всем, что мы говорим. И не только когда мы дома, но всегда. Наверное, поэтому мама вечно такая нервная и раздражительная. Не знаю, как они это делают, но не сомневаюсь: так оно и есть.