В конце этого текста я пожелал Валентине Ивановне[1] встретиться с Родионом Романовичем Раскольниковым, чтобы он ей снился как можно чаще и приходил к ней по ночам с топориком. Спустя некоторое время в одном из чатов я обнаружил следующую цитату. Питерец писал москвичам: «На себя посмотрите! У вас ваще десятками людей взрывают и аквапарки рушатся». Здесь уж без комментариев.
На что «пенсионная» реформа направлена, я не берусь комментировать.
Пенсионная реформа в нашей стране, оказывается, еще продолжается. А я думал, что она уже давно закончилась. Скоро и я стану пенсионером. Надеюсь, доживу. Формулировка «пенсия по старости» меня очень расстраивает. Неужели так трудно написать – «пенсия по возрасту»? Мои вполне аппетитные подруги недавно стали пенсионерками по старости. Этим я очень возмущен.
Вообще-то у меня создалось впечатление, что в моей родной стране не очень любят пенсионеров. Стариков. Впрочем, это еще как-то можно понять. Уголком своего мозга. Но ведь и детей, как мне кажется, не очень любят. А вот это уже понять невозможно никак. Никаким уголком никакого мозга.
Этот рекламный слоган существовал в течение всей истории СССР. Его писали везде, где тогда было возможно. У меня есть копилка в форме толстой сберегательной книжки, на которой он, этот лозунг, написан. А какая была альтернатива? Только чулок. И еще под матрасом можно было хранить деньги.
У моей бабушки была сберкнижка, куда ей переводили пенсию. И у меня была сберкнижка, куда бабушка иногда переводила свою пенсию. Да сберкнижки были у всех. Они уже старые и сейчас хранятся у меня в архиве. Читая их, мы видим, как двигались деньги. Как они накапливались и обесценивались. Это все, конечно, помнят. Очереди в cберкассы, давки, панику, «черные вторники» и многие другие неприятные события. В конечном итоге государство лихо накололо всех своих сограждан в одночасье.
Одно время в Петербурге я жил в гостинице на Владимирском проспекте и каждое утро проходил мимо памятника Ф. М. Достоевскому. Я обратил внимание, что около памятника собирается довольно много граждан без определенного места жительства. Граждане обычно сидели на парапете или на корточках, разговаривали, посматривая на Федора Михайловича. При этом, что удивительно, все они (естественно, мужская их часть, а в основном там были мужчины) были поразительно внешне похожи на писателя. Лобастые, сутулые, с длинными бородами.
А во дворе дома, где последние годы жил и умер писатель, на стене я обнаружил гигантские граффити – «Стоматология Достоевского 2».
Мой Тургенев И.С.
На лекции по анатомии во 2-м Медицинском институте, в котором я учился, лектор сообщил аудитории, что интеллект и способности человека никак не зависят от размера его головы, то есть величины головного мозга. И привел пример. Лектор сказал, что самый маленький мозг известного человека был у художника Рафаэля Санти и весил он меньше тысячи граммов. Точную цифру я, к сожалению, сейчас не помню. А самый крупный мозг весил 2012 граммов, и был он у Ивана Сергеевича Тургенева. Эта информация у меня застряла в голове навсегда. Так бывает – какая-то дурацкая информация засядет в твоем обычного веса мозге и сидит там, занимая место для информации более важной. Пускай и у вас эта информация теперь сидит в голове.
Я и сегодня частенько читаю Тургенева, наслаждаясь языком, по его словам, «великим и могучим», и природой, которую он этим языком описал. Представляю себе эти просторы полей, а потом просторы накрытого правильно стола. Иван Сергеевич знал во всем этом толк.
А вот «Отцы и дети» я в школе ненавидел, как и все. А потом уж, когда сам стал взрослым и отцом, перечитал. И руками всплеснул, как Николай Петрович Кирсанов: «Батюшки, как похоже!»
Ну а здесь у меня, в этой книге, Муму. И потому посвящаю я этот раздел светлой памя ти своей покойной таксы Дездемоны, прожившей на мне всю свою 14-летнюю жизнь и похороненной рядом с моим домом в Москве.
«
МУМУВ одной из отдаленных улиц Москвы, в сером доме с белыми колоннами, антресолью и покривившимся балконом, жила некогда барыня, вдова, окруженная многочисленною дворней. Сыновья ее служили в Петербурге, дочери вышли замуж; она выезжала редко и уединенно доживала последние годы своей скупой и скучающей старости. День ее, нерадостный и ненастный, давно прошел; но и вечер ее был чернее ночи.
Из числа всей ее челяди самым замечательным лицом был дворник Герасим, мужчина двенадцати вершков роста, сложенный богатырем и глухонемой от рожденья. Барыня взяла его из деревни, где он жил один, в небольшой избушке, отдельно от братьев, и считался едва ли не самым исправным тягловым мужиком. Одаренный необычайной силой, он работал за четверых – дело спорилось в его руках, и весело было смотреть на него, когда он либо пахал и, налегая огромными ладонями на соху, казалось, один, без помощи лошаденки, взрезывал упругую грудь земли, либо о Петров день так сокрушительно действовал косой, что хоть бы молодой березовый лесок смахивать с корней долой, либо проворно и безостановочно молотил трехаршинным цепом, и как рычаг опускались и поднимались продолговатые и твердые мышцы его плечей. Постоянное безмолвие придавало торжественную важность его неистомной работе. Славный он был мужик, и не будь его несчастье, всякая девка охотно пошла бы за него замуж…
Но вот Герасима привезли в Москву, купили ему сапоги, сшили кафтан на лето, на зиму тулуп, дали ему в руки метлу и лопату и определили его дворником.
Крепко не полюбилось ему сначала его новое житье. С детства привык он к полевым работам, к деревенскому быту. Отчужденный несчастьем своим от сообщества людей, он вырос немой и могучий, как дерево растет на плодородной земле… Переселенный в город, он не понимал, что с ним такое деется, – скучал и недоумевал, как недоумевает молодой, здоровый бык, которого только что взяли с нивы, где сочная трава росла ему по брюхо, – взяли, поставили на вагон железной дороги – и вот, обдавая его тучное тело то дымом с искрами, то волнистым паром, мчат его теперь, мчат со стуком и визгом, а куда мчат – бог весть! Занятия Герасима по новой его должности казались ему шуткой после тяжких крестьянских работ; в полчаса все у него было готово, и он опять то останавливался посреди двора и глядел, разинув рот, на всех проходящих, как бы желая добиться от них решения загадочного своего положения, то вдруг уходил куда-нибудь в уголок и, далеко швырнув метлу и лопату, бросался на землю лицом и целые часы лежал на груди неподвижно, как пойманный зверь.
Шпана всегда довольно дохлая, истеричная и хитрая. Она всегда прячется за широкие спины тех, кто сильнее и тупее, что позволяет ей «наезжать» на больших, умных, но слабых. Когда я учился в десятом классе, ко мне подошел шпент. Он гордо сказал: «Я пупок! Понял?» Я его не понял. И был избит. Били сильно, ногами. Пупок за всем этим смотрел. Было это давно. Пупков за это время стало значительно больше.
Но ко всему привыкает человек, и Герасим привык наконец к городскому житью. Дела у него было немного; вся обязанность его состояла в том, чтобы двор содержать в чистоте, два раза в день привезти бочку с водой, натаскать и наколоть дров для кухни и дома, да чужих не пускать и по ночам караулить. И надо сказать, усердно исполнял он свою обязанность: на дворе у него никогда ни щепок не валялось, ни сору; застрянет ли в грязную пору где-нибудь с бочкой отданная под его начальство разбитая кляча-водовозка, он только двинет плечом – и не только телегу, самое лошадь спихнет с места; дрова ли примется он колоть, топор так и звенит у него, как стекло, и летят во все стороны осколки и поленья; а что насчет чужих, так после того, как он однажды ночью, поймав двух воров, стукнул их друг о дружку лбами, да так стукнул, что хоть в полицию их потом не води, все в околотке очень стали уважать его; даже днем проходившие, вовсе уже не мошенники, а просто незнакомые люди, при виде грозного дворника отмахивались и кричали на него, как будто он мог слышать их крики.
Со всей остальной челядью Герасим находился в отношениях не то чтобы приятельских, – они его побаивались, – а коротких: он считал их за своих. Они с ним объяснялись знаками, и он их понимал, в точности исполнял все приказания, но права свои тоже знал, и уже никто не смел садиться на его место в застолице. Вообще Герасим был нрава строгого и серьезного, любил во всем порядок; даже петухи при нем не смели драться, – а то беда! Увидит, тотчас схватит за ноги, повертит раз десять на воздухе колесом и бросит врозь. На дворе у барыни водились тоже гуси; но гусь, известно, птица важная и рассудительная; Герасим чувствовал к ним уважение, ходил за ними и кормил их; он сам смахивал на степенного гусака. Ему отвели над кухней каморку; он устроил ее себе сам, по своему вкусу: соорудил в ней кровать из дубовых досок на четырех чурбанах, истинно богатырскую кровать; сто пудов можно было положить на нее – не погнулась бы; под кроватью находился дюжий сундук; в уголку стоял столик такого же крепкого свойства, а возле столика – стул на трех ножках, да такой прочный и приземистый, что сам Герасим, бывало, поднимет его, уронит и ухмыльнется. Каморка запиралась на замок, напоминавший своим видом калач, только черный; ключ от этого замка Герасим всегда носил с собой на пояске. Он не любил, чтобы к нему ходили»